Выбрать главу

Когда записал, стали думать: у кого еще могут быть настоящие дрозды? Может, у деда Шестерика? Вряд ли. У того только щеглы, исключительно щеглы-шестерики. Может, у Ананаса? Нет, тот отдает предпочтение канарейкам, притом обязательно желтым, ярко-ананасного колера. А дядь-Копя-Патефонщик? А Толик Бамбук? Тоже нет. Один старый, другой пьяный. Хотя у Бамбука есть дрозд – всем дроздам дрозд! Сильвестр. Но подкатываться к нему бесполезно. Случается, Бамбук все пропивает, а Сильвестра еще ни разу из рук не выпустил. И никому не дает записывать его песни – чтоб не разучили с пленки. Слушать – слушай, за пузырь, но без магнитофона. А поет у него дрозд отличнейшие, старинные песни, сейчас такие уже исчезли. Может, у Ивана Страдивари? Нет, он сейчас исключительно клетками занимается. Может, Турбин? Спился.

– Да-с, – сказал Доктор, наливая мне чаю без сахара – вредно, белый яд! – измельчал народец, наш брат птицелов. То ли дело – раньше. Вот, послушайте…

С этими словами он согнал с белоснежной полки вороного кота, взял старинную книгу, завернутую в бумагу, раскрыл ее на закладке и прочел одним духом: "…замечательная охота была у Ивана Петровича Кирильцева. Это был выдающийся охотник и глубокий знаток по соловьям; о птице его так и говорилось в то время: "кирильцева кличка". Многие охотники прибегали к нему с просьбой подвесить молодых. У него, между прочим, была замечательная ночная птица, заплаченная 2000 рублей, какого сорта, с какими песнями, -нам сообщать не могли, но известно, что ему привозили соловьев из Тулы и из Курска. Печальное воспоминание осталось об этом замечательном охотнике и прекрасном человеке: он занемог, огорчившись потерею своего лучшего соловья, слег, и здоровье к нему не возвратилось… Случилось так: охотники, собравшись к нему "слушать", в восторге слишком зашумели соловью, когда тот кончил петь, закричали, застукали ногами и стульями, соловей испугался, бросился по клетке и пошибся. Это было последнее собрание у Ивана Петровича. Таковы были охотники в старину".

…Помню, тогда меня сильно поразил этот текст. Теперь-то понимаю, что неспроста он тогда меня поразил…От восхищения я тогда прямо дар речи потерял. А Доктор вздохнул сокрушенно: – Да-с, были люди… Существовали такие понятия, как предназначение, призвание, миссия, если угодно -харизма; многие ощущали на себе избранность, печать Божию. А что сейчас? Биороботы с конвейерным мышлением, где душа в схеме не предусмотрена. Нельзя же, в самом деле, торговлю шкурами исключительно ради чистогана считать призванием, миссией, харизмой? – И вдруг глаза его засияли. – Слушайте, а может, у Парикмахера есть что-нибудь интересное? У того, который "Пикассо"…

Через час я был у Пикассо. Жил он на самом краю Чижовки, в далеком прошлом "слободы беломестных атаманов", – на Бархатном Бугре. Уже сгущались сумерки. Из лога, от "моря", тянуло прохладной сыростью, в кущах Чижовского леса заливались зеленушки-распевы, очень, кстати, посредственные. Над встопорщенными крышами стлался розоватый туманец, в котором чувствовались и укроп, и мята, и чабрец, и что-то, кажется, еще.

Когда-то Чижовка гремела на всю округу голубями. "Белозобые", "арапы", "жуки", "ленчатые", "крестовые"… Каждый уважающий себя жиган имел кастет, черную бобочку, золотую "фиксу" и хотя бы парочку таких турманов. И на Гусиновке, и на Монастырщине тоже водились недурные голуби, но таких, как на Чижовке, не было турманов, хоть весь город обеги. Бывало, так далеко залетали в голубое поднебесье, так высоко возносились те самые "козырные", которых называли еще "зоревыми", – на вечерней заре улетали, возвращались лишь под утро, – что рассмотреть их не было никакой возможности. Тогда ставили таз с водой, и ловили отраженье, и смотрели, и любовались на то отраженье… Таких голубей, понятное дело, частенько крали. Не только ухари с Отрожки или Песчановки, но и свои промышляли, чижовские. Чего только не выдумывали, чтобы упереть чужое сокровище: и самками переманивали, и силки ставили, и пьяным зерном кормили, и даже кобчиков держали, чтобы сбивать отставших от стаи, и просто лазили ночами по голубятням. Наутро хозяева потерю с проклятьями искали. И частенько находили… До смертоубийства дело доходило. Да! Были времена.

Тогда-то и появился некий тайный голубиный парикмахер. В те времена послевоенные он пижонил: летом в матросских клешах и рубахе из парашютного немецкого шелка, с полубоксом на голове, а зимой – в генеральских бурках и синем полупальто с каракулевым воротником; во рту – полная пасть желтых "маслят". Он голубей стриг, красил, делал им химическую завивку, даже менял маховые перья – обрезал их до самых трубок и вклеивал в трубки чужие перья. А чтоб голубь не успел повыдергивать неродные перья, пока клей не схватился, сушил несчастную птицу над горящим примусом, растянув за крылья. Наутро голубь продавался на базаре, и случалось, сам хозяин не угадывал его -голубь обрадованно шел к хозяину в руки, а тот равнодушно отворачивался с тоской в глазах.