Выбрать главу

В старое время ты от стыда разнес бы себе череп из ружья, а теперь ничего. Видно, окончательно закаменело сердце. Улыбаясь натужно, достаешь ты вино, закуски, поспешно прячешь сковородку с картошкой и миску с капустой, сетуя, что вот, дескать, какое оно, холостяцкое житье-бытье, и пытаешься вести светский разговор об искусстве, будто ничего и не произошло. А в голубых мудрых глазах спонсорши такая боль: все-то она понимает, сама через такое прошла, ну или почти такое… Может, потому тебе и не стыдно? Даже удивительно – ни капельки! Но когда, когда же произошла с тобой эта страшная метаморфоза?

Вот так ты поднимался…

Сижу на нарах, как король на именинах, – поет сосед с проломанным черепом, – и пайку черного я жду, когда дадут… Он недавно получил записку: дескать, давай лечись, скоро повторим, повторенье – мать ученья…

Ты поднимался долго, медленно и упорно. И наконец поднялся…

А прежде все-таки построил дом, посадил под окнами сирень, и воздвиг голубятню, и вырыл на лугу, среди дуплистых лозин, озеро, и развел камыши и лилии, и достал через знакомых белого лебедя, и не раз сидел на бережку перед мольбертом, и были ночи, полные огня, – рядом горел костер, в розовой, с зеленцой, воде отражался малиновый закат, и белый лебедь плавал прямо по выпуклой зеркальной поверхности, и качал желтый блин луны, и щекотал водную траву, и целовал белую лилию, и пускал рябь. А ты попивал водочку под ушицу из собственных карасей и поминал своих дядьев, рассказывал сыновьям, какие они были добрые, никогда, например, кроликов сами не резали, все вашему, ребята, деду носили (да, да, дед кого хочешь зарежет!), пописывал этюдик в сиреневых тонах, на котором сами вырисовывались уши верного Туза, а за спиной вертелись сыновья, в этот вечер на редкость послушные, заглядывали через плечо и спрашивали: а это что? а это зачем? И вы, дяди милые, смотрели, наверное, оттуда – и радовались.

А теперь ничего этого нет. И давно. Дом отсудила первая жена, сказав на прощанье пару ласковых – про руки-ноги и забор, сирень заглушил дикий хмель, голубей пожрали кошки, в яме, где был пруд, – мусорка, а лебедя загрызли соседские собаки. Сыновья сторонятся тебя, встретишь на улице -отворачиваются, и тебя к ним уже и не тянет. И ты, честно говоря, об этом уже не жалеешь – так легче всем. Могилы дядьев заросли сиротской травой, бурьяном и крапивой, а за тот бесхитростный этюд в сиреневых тонах заплатили такой мизер, что и говорить-то стыдно, – как за грязную тряпку.

Радостно ли вам, дяди милые, смотреть на это все оттуда?

За восемь бед – один ответ, в тюрьме есть тоже лазарет, я в нем валялся, – это уже телевизор гремит из коридора, – врач резал вдоль и поперек, он мне сказал: держись, браток, он мне шепнул: держись, браток, -и я держался…

Однажды тебе надоело быть на обочине, нищим и жалким. Надоело прогибаться перед сильными и перед самой жизнью. Увы, пейзажи да церковки твои никому, оказалось, не нужны, и доказывать что-либо иное не стоило труда. Ты зашел в тупик. И вот как-то во сне явились дядья и сказали: "Что менжуешься, как фраер-перводельник? Сбацай что-нибудь из блатной музыки и греби себе бабки хоть лопатой!" И, проснувшись, ты набросал нечто: вот руки, они держат трепетную розу, их обвивает ржавая, грубая проволока, а по рукам наколочки. Скомпоновал ты с соловушкой в клетке и назвал: "Сгубили юность и талант". А вот, пацаны, парусник, с понтом от бури бегущий, а там фрегат с черными парусами и с алыми, и на палубе братва стоит, качаясь, с бутылками и ножами, а рядом реют альбатросы, и названия соответствующие: "На судне -бунт", "Над нами чайки реют".

Лиха беда начало. Начал – и пошло! Были пронзенные финками букеты роз ("А я-то ее, суку, любил!"), были ангелы, сидящие в позе роденовского "Мыслителя", с подрезанными крыльями ("Тоска по воле"). Но особенно выделялась критиками серия "женских" портретов: вот волосатая спина и ниже, на мускулистых ягодицах, выразительные глаза с подведенными ресницами и название – "Светка"; вот испитое лицо плохо выбритого, забитого мужика с гноящимися веками, с наколотыми вокруг полумесяцами, и подписано: "Вафлерша Маня"; отдельно отмечался суровый слон с клыками, похожими на кинжалы, который колокольчиком в хоботе отбивал кому-то срок оставшейся жизни ("Смерть легавым от ножа"), а вот…

На тебя сразу же началась мода. Твои картины стали покупать. Их хватали. Как колбасу. Покупали в основном ребята в шикарных, но угловато сидящих костюмах и с синими от наколок пальцами. Наперебой хвалили. И хвалили, как ни странно, в основном рафинированные литературные дамы; на страницах толстых и тонких журналов глубокомысленно рассуждали они: наконец-то, дескать, и в нашей живописи появился мужской элемент. Акселератки писали тебе двусмысленные письма. Всякая урла признавалась в любви и справлялась, где, по какой статье сидел, по какой канал масти. Это была слава. И ты поверил, что дождался своего звездного часа. Как мало, оказывается, для этого нужно. И до чего все просто! Захлебываясь, ты рассказывал: