Но Шенье не проведёшь. Знает он эти многодневные обсуждения, ни к чему не приводящие, и отвечает он им:
–Обсуждайте. Только у меня там люди страдают. Кричат от боли. Ваши солдаты. Ваши слуги, между прочим.
Тут уже ясно – надо что-то пообещать, пока не разошёлся Шенье окончательно, а то двор такое место – услышат, подхватят, злословить начнут, ещё и на улицу, приукрасив и пережевав, выкинут. Объясняй потом…
Отвечают лихо:
–Доставим, только срок.
–Какой? – Шенье не отступает до победного, пока не вырвет, наконец, обещание. Не любят Шенье за тяжесть характера и шага, но полезен он – не поспоришь, без него Последнему Приюту хуже бы пришлось. И пусть своё сострадание выражает он не словами утешения, которые до многих и не доходят уже вовсе – в бессознании не услышишь много, но в действиях.
И на том Шенье стоит. А с ним и Последний Приют.
–Придётся сокращать нормы, – Клертина чуть не плачет. Хорошая она – те страдальцы, что ещё в сознании, очень её любят. Она при них неотлучно. Кому одеяло поправит – хоть и тонкое, а всё же многих трясёт при приближении смерти холодом; кому молитву прочитает, а кому воды подаст лишний раз. Шенье против такого подхода, он считает, что целитель должен заканчивать с концом рабочего дня, и возвращаться с каждым утром, а оставлять другие часы себе самому. Шенье считает, что прежде, чем о других заботиться, надо и себя не забывать, но Клертину не разубеждает. Да и к чему? Взрослая она уже давно. Таких не переучишь.
Шенье не отвечает. Надрывно думает. Сократить нормы сегодня – приблизить конец одному или двоим точно – есть те, кто питается усиленно, и тем только спасается от боли. Оторвать от кого? Не выйдет.
Шенье не отвечает, он ждёт Хальго.
У Хальго с утра скорый обход. Он оглядывает страдальцев, отмечая, кто ещё жив, а кто ушёл ночью. Появляется быстро:
–Из двух десятков восемнадцать здесь. Скончалась роженица и тот мальчонка. Помнишь?
У Шенье хорошая память. И роженицу, не сумевшую разродиться он помнит – ребёнка с трудом извлекли уже мёртвым в лазарете, а она никак не могла выйти из лихорадочного жара и удушья; а мальчонка – беспризорник, от своих же и получил лезвием. Кто их знает что не поделили?
Восемнадцать значит?
–Портной отказался принимать пищу. Есть не может, говорит что выворачивает сразу, – продолжает Хальго. Глаза у него уставшие, серые, и будто бы ничего не выражают уже, а нет – страдает человек этот о каждом. Каждого помнит. Ночью разбуди – по происхождению и роду занятия, по занимаемой койке перечислит всех, кто есть.
Портной значит. Что ж, они давно отвыкли в Последнем Приюте запоминать имена. Имена – это для живых, а ещё для памяти. Для к этой памяти уходящих имена ни к чему.
–Молоко у нас есть? – спрашивает Шенье у Клертины.
Та кивает, найдём, мол.
–Портному стакан молока развести с двумя стаканами воды. Подогреть. Давай через каждые десять-пятнадцать минут.
Клертина записывает. Она не будет этого делать сама, хотя хочет. Но у нее много обязанностей. Последнее, что она может сделать для Портного – это передать его Астри. Та исполнительная. Всё сделает.
–Ещё один в лихорадке, – Хальго продолжает свой жестокий отчёт. – Но до вечера, думаю, оклемается. Или умрёт. Недолго, как ни крути. Не сегодня, так завтра. Там от печени уже ничего нет.
Шенье понимает о ком идёт речь. Да, конечно, это он – торговец средней руки, который без особых раздумий купил красивую стеклянную баночку с чёрной жидкостью пока был в соседнем порту. Купил-то из-за самой баночки – удобный флакончик. Почти как фонарик, и весь блестит. Понравилось шибко. Что внутри почти и не понял. Открыл, понюхал – пахнет сладко. Попробовал – сладко, пряно. Ну, без раздумий и принял до дна. А то яд. Эх, люди, чего ж не думают-то…
–Старуха в себя пришла, – продолжает Хальго, – я ей красного вара дал.
За красный вар в любом лазарете целителя могут под суд отдать. Но это Последний Приют, а значит – здесь уже нет дела до методов. Красный вар помогает от боли, но вместе с тем разъедает желудок. Примешь раз, примешь два уже больше (а иначе не справит), а потом ещё и ещё, и вот ты уже в забытье, а там – вечность.