— Он там сейчас один, а хата охолонула, — пояснил он, почему не может остаться у гостеприимной Матвеевны. — Когда холодно, мы лягаем вместе.
Он ушел, а Иван решительно сказал матери:
— Надо увозить мальчонку из хутора. Здесь слишком свежо в памяти людей, кем был его отец, как он расстрелял людей во дворе школы. Да и Феню хутор не принял: для всех она остается женой ублюдка, сумасшедшей. Ради Фениной памяти я побеспокоюсь о ее сыне, сделаю из него человека.
Под утро Карпов хутор проснулся от истошного крика:
— Горим! Рятуйте, люди добрые! Горим!
Во дворе у Марфы Заяц пылал стожок соломы, нелегким трудом заработала вдова в колхозе корм на зиму для своей буренки.
Вместо того, чтобы что-то предпринять и не позволить огню перекинуться на сарай, на хату, старуха бегала по хутору, неистово стучала в оконные рамы, в двери и кричала одно и то же:
— Горим! Рятуйте, люди добрые!
Пожар на хуторе — всеобщая беда, долго ли огню перекинуться на соседние сараи, хаты, стожки!
Иван одним из первых поспешил на помощь. «Санька! Подлец!» — не выходило у него из головы, как тот грозил болтливой старухе.
Пламя неистовствовало. Оно ярилось багровыми, густо замешанными клубами дыма, окрашивая в кровавые оттенки вытоптанный на подворье снег.
— Простыни! Одеяла на крышу! Рядно! И поливать! Поливать!
Санька крутился здесь же, он вместе со всеми пытался помочь погорельцам. Взрослые вывели из хлева тревожно мычавшую корову, а Санька выволок огромную клетку с кроликами.
— Там еще есть! Таскайте! Таскайте! — кричал он сверстникам.
«Санька, Санька, — не покидала Ивана горькая мысль, — вот теперь-то тебя и в самом деле отправят в колонию».
Солома выгорела дотла, на том пожар и закончился. Сарай с хатой люди сумели отстоять. Расходились с пожарища уставшие, озабоченные.
По дороге домой Иван зашел к Ходанам. Старик и мальчишка только что вернулись с пожара.
— Штаны порвал, — ворчал дед на внука.
— Бабка Матвеевна подлатает, — ответил мальчишка, искоса посматривая на Ивана. Он, по всей вероятности, догадывался, зачем к ним пожаловал сосед, не снявший еще погон. Бегают глазенки, места себе не находят.
— При деде будем разговаривать или без него? — спросил Иван.
— А мне-то что? — пробурчал Санька.
Иван не знал, как приступить к суровому разговору. Чуть что не так — и замкнется маленький преступник. И все же он спросил напрямик, памятуя, что правда здоровую душу лечит, а полуправда — калечит:
— Ты поджег солому?
— Вот еще! — ощерился Санька.
— А кто грозил поджечь хату Зайчихи?
— Про хату — говорил, а про солому разговору не было.
— Какую беду навел на людей, — взывал Иван к совести мальчишки. — Солдатская вдова кормилась коровой. А теперь что же? Сдохнет скотина с голода.
— То ее бог покарал, — выкрикнул Санька, сверкая черными глазами. — За мамку, что брехала на нее... И на тебя.
Вот оно, первое, настоящее преступление!
— Теперь-то тебя действительно могут отправить в колонию, — с болью проговорил Иван. — А я хотел забрать тебя к себе... Жили бы вместе в Волновахе...
Санька от удивления раскрыл было рот. Вместе...
Может, это была тайная мальчишеская мечта? У других есть отцы и матери, а у него только хромой дед Авдеич да бабка Матвеевна. И та — не родная, просто соседка. А если бы этот высокий военный — вон сколько наград! — стал Санькиным... ну, не отцом, а хотя бы дядей!
— И все-таки не без твоей помощи загорелась солома, — заключил Иван.
— Да что ты, Иванушка, наговариваешь на мальца! — вступился за внука дед. — Он же со мною рядышком спал. Как вернулся от вас, так ко мне под бок и пристроился. На пожар мы с ним спешили вдвоем.
Ивану чуть не до слез было жаль Саньку, который метался по узкому своему мирку в поисках выхода к свету, к людям, к большой правде.
На следующий день Иван Орач начал хлопоты по усыновлению Адольфа Ходана. И если бы не майор милиции Евгений Павлович Строкун, затянулась бы эта процедура до морковкиного заговенья...
Первой мыслью Ивана Ивановича было позвонить домой, разбудить Саню и привести его сюда, в управление, на очную ставку с Лазней. И тогда бы перевернувшийся вверх тормашками мир встал на свое место. Но звонить домой при Лазне Ивану Ивановичу не хотелось. Он уже с ненавистью смотрел на бригадира проходчиков и удивлялся, что симпатичного мог найти в этом здоровом дяде. Башка — дыней, нос — нашлепкой, с бородавкой на правой ноздре. Глаза лупатые, навыкате, и оскал зубов, когда Лазня говорит, хищный. Зубы огромные, лошадиные, прокуренные, выглядят ржавыми. Волосы реденькие... А плешивина — как блин на всю сковородку. Даже зачес «чего изволите», словно у купеческого приказчика, не скрывает ее. А эта цветастая, «приблатненная» манера разговора, этот тюремный жаргон, который служит тем, кто ворует, грабит, убивает, насильничает...