Праведники стояли среди этого великолепия, улыбаясь. Их лица напоминали иконы: глаза — слишком большие, губы — слишком алые, позы — слишком правильные. Они не ходили, не обнимались, не смеялись. Просто были, как драгоценности в ларе, которые достают лишь для того, чтобы убедиться, что они на месте.
Здесь не было теней. Свет лился со всех сторон, вытравливая малейший намек на контраст. Не было слез — даже тех, что рождаются от счастья. Не было вопросов — только ответы, высеченные в воздухе золотыми буквами:
«БЛАЖЕННЫ МИРОТВОРЦЫ...
БЛАЖЕННЫ ЧИСТЫЕ СЕРДЦЕМ...
БЛАЖЕННЫ...»
Лишь иногда тишину нарушал шелест. Гигантская Книга Жизни лежала на хрустальном пьедестале, ее страницы из тончайшего пергамента перелистывались сами, обнажая строки:
«Ирина Петровна, 1271-1345, три добрых дела, два греха неисповеданных...
Федор Степанович, 1228-1299, пожертвовал церкви...»
Буквы мерцали, как светлячки, и тут же гасли, закрепляя вечность в бесконечном «сейчас».
Рай был совершенен.
Глава 2. Солдаты ада и рая.
Андрей. Детство в пепле (Рязань, 1240 год).
Монгольская сабля вошла в отца между рёбер - аккуратно, почти деликатно, как ключ в замочную скважину. Андрей видел это из-за плетня, куда мать заперла его перед битвой. Отец не упал сразу. Он сделал шаг назад, удивлённо посмотрел на алый клинок, торчащий из его груди, и только потом рухнул на колени, будто решив помолиться перед смертью.
Тело приволокли на рассвете. Двое соседей тащили его за ноги, оставляя на мёрзлой земле борозду, где смешались кровь, грязь и первые снежинки. Голова отца болталась, стуча затылком о кочки, а распахнутый рот был полон инея. Мать стояла на пороге, сжав в руках деревянную ложку так, что суставы побелели.
"Воин должен умирать лицом к врагу", - сказала она, но голос её дрогнул, когда взгляд упал на вывороченные назад руки отца.
Изба их косилась на бок, как пьяная старуха. Три кривых бревна подпирали восточную стену, откуда выпали все мхи и пакля. Ветер пробирался внутрь, выискивая щели: то тонким свистом под дверью, то воем в печной трубе, то скрежещущим звуком, будто кто-то скребёт ногтями по потрескавшимся брёвнам.
По ночам Андрей прижимался к сестрёнке. Маленькая Дашка горела, как уголёк в остывающей печи. Её дыхание пахло мёдом и чем-то кислым - так пахнет мокрая кора перед гнилью. Он обнимал её, чувствуя, как рёбра под тонкой кожей ходят ходуном, а в груди булькает, словно в котелке с овсяным киселём.
Она умерла в крещенские морозы. Проснувшись, Андрей сначала подумал, что сестра просто крепко спит - лицо её было спокойным, без привычной гримасы боли. Но когда он дотронулся до щеки, кожа оказалась холодной и твёрдой, как обледеневшая крышка колодца. Мать молча завернула девочку в рваный плат и вынесла во двор, где земля была как камень. До весны Дашка лежала в сенях, пока её не похоронили в общей яме с другими, кто не пережил ту зиму.
В ту первую зиму без отца снег был не белым, а серым - от пепла сожжённых деревень.
К пятнадцати годам плечи Андрея все еще торчали углами под тонкой рубахой, а живот втягивался до позвоночника, когда он вдыхал. Дружина княжеских опричников взяла его не за богатырскую стать, а потому что он мог неделю жить на горсти мерзлой ржи и глотке талого снега.
Кольчуга висела на нем, как на вешалке — ржавые кольца звенели при каждом шаге, оставляя синяки на ключицах. Топор, переданный от павшего дружинника, был ему по пояс. Лезвие, зазубренное о монгольские шлемы, напоминало пилу — Андрей точил его на камнях по ночам, но зазубрины лишь глубже въедались в металл, как шрамы.
Той осенью монголы пришли снова.
Сначала небо почернело от стрел — они вонзались в землю, дрожа, как тростник на ветру. Потом загорелись крыши. Дым ел глаза, а крики женщин сливались с ржанием коней. Княжеская дружина, поклявшаяся защищать землю, растворилась быстрее, чем утренний туман — кто в лесу, кто в болотах, кто просто упал лицом в грязь, притворившись мертвым.
Андрей стоял у горящей риги, чувствуя, как жар прожигает подошвы, и понимал: есть теперь можно будет только то, что отнимешь.