CARL
Я вспоминаю легенду, которую часто рассказывал отец и согласно которой Шарлемань наказал своим подданным в случае его смерти отрезать у него правую руку, дабы даже мертвая, она направляла его государство по нужному пути. И вот, теперь я держу эту руку в своей руке, трогая ее сухие пальцы. А потом я кладу ее на плечо и ощущаю нечто, соединяющее седую древность и настоящее, нечто, передающее мне, через бездны времен, священную благодать великого императора и законное право на его престол и его земли. Тогда казалось, что я сплю и я отчаянно хотел превратить сон в явь. Сегодня, окруженный кольцом чужих смертей, я все больше и больше желаю обратного.
Пасха в этом году выдалась ранняя. Мы встретили ее в дороге, в какой-то деревушке с грязным постоялым двором. Наблюдая за всеобщим народным весельем, я страстно хотел быть сейчас в Шюре, сидеть перед замком за длинным, сбитым из досок столом, пить вино, христосоваться с челядью, водить до головокружения хороводы, и подхваченный неистовой круговертью праздника, очутиться утром где-нибудь на пустом весеннем сеновале вместе с верной Гвинделиной.
Как и двадцать четыре года назад, я оказался в окрестностях Шюре в пасхальную октаву. Проезжая через деревню, в которой некогда жила Гвинделина, я изумленно замечал, что люди смотрят на меня с испугом и удивлением, как на живого мертвеца, стараясь как можно скорее скрыться из виду. Я весело сказал об этом ле Брею.
— Мои крестьяне что-то сильно нервничают, когда узнают во мне своего господина. Наверное, они решили, что побывав в Жизоре, я побывал на том свете.
Ле Брей странно молчал. Это мне не понравилось. Я заподозрил неладное.
— Что происходит, учитель? Вы знаете что-то, чего не знаю я?
— Да, Жак. Прежде чем прибыть за тобой в Париж, я навестил Шюре…
Я остановил коня, как громом пораженный. Я ощутил что-то страшное, что черной тучей нависло надо мной, о чем знали все, кроме меня самого.
— Учитель, что случилось?
— Поедем, Жак со мной. Ты должен увидеть это своими глазами …
Мы свернули в сторону от дороги. Копыта лошадей погрузились во влажную весеннюю почву. Наш отряд вел ле Брей. Шюре осталось в стороне. Наконец, мы выехали к кургану, который по словам отца, был насыпан франками еще при римлянах. На его вершине, где стоял покосившийся каменный крест, виднелись остатки большого кострища. На кресте болталась черная от копоти цепь. Слежавшиеся угли были усыпаны букетами первоцветов и мать-и-мачехи…
Ле Брей сказал:
— Жак, это сделал отшельник Яков. Мне очень жаль …
Я все понял. Я сошел на землю, и поднявшись на вершину кургана, лег в черные угли. Костер был огромным. Она сгорела дотла …
Я зарылся лицом в золу, как некогда зарывался в ее волосы, и зарыдал. Последний раз я плакал в десять лет, когда умерла от холеры мать. Тогда отец мне сказал:
— Сын мой, рыцарь имеет право плакать на людях только два раза в жизни. Один раз ты уже сделал это.
Я не плакал, когда умирал отец. Я не плакал, когда лекарь-еврей вытаскивал из-под моей челюсти сарацинскую стрелу. Я не плакал, когда на моих руках умер второй сержант ле Брея, мой названый брат Гийом. Я не плакал в пустыне, умирая от жажды и зноя, во время десятидневного перехода из сожженного сарацинами Крака. Я не плакал 17 марта, когда наблюдал казнь самого достойного рыцаря, какого когда-либо видел. Прости отец, если ты на небесах смотришь сейчас на меня. Я плачу, но ты сам сказал когда-то, что я имею право еще на один раз…
Начался дождь. Он остудил мое разгоряченное сердце и стал моими слезами. Небо плакало вместе со мной. Я поднялся с земли.
— А Филипп, где сын? — спросил я наставника, сойдя с кургана.
— Он в ла Моте. С Жанной.
— За что он это сделал, учитель?
Ле Брей спешился.
— Давай сынок, отойдем в сторонку. Нам необходимо поговорить. Прямо сейчас.
Мы оставили за спиной сержантов, страшный курган, и углубившись в лесок, остались одни.
— Жак, — произнес рыцарь, — ты должен мне это отдать.
Я предполагал, что он скажет подобное, надеясь, что охваченный чувствами, я откроюсь. Но все-таки в глубине души сомневался, что ле Брей способен на такое. Ведь я его любил. Как отца.