Они сидели как-то и разговаривали о школе и преподавании, и фрекен упомянула о ректоре Оливере. Самоубийца сделал гримасу.
Антон Мосс сказал:
— У него были два славных молодца мальчугана.
— А сам-то он? — сказала она.
— Человек, которого изобрели люди, — сказал, вмешиваясь Самоубийца.
И после всего этого почти только он один и говорил. Вот, был бы здесь лесопромышленник Бертельсен, он был так одержим стремлением присутствовать при каких-нибудь проявлениях тронувшегося человека; да, пусть бы он был тут, он услышал бы о том или другом, что есть на свете между небом и землей, — некоторые вещи, может быть, совершенно ясные, другие неожиданные и сомнительные, — обо всем понемножку, видел и безумие, и солидную основательность: ректор Оливер — человек с головой, набитой прочитанными им словарями, и из этого хаоса звучит беспомощное: где его кормилица, где его склянка с молоком? Сбившийся с толку человек, воображающий, что можно развиться в человека при помощи книг — ну, а откуда же возьмется характер, откуда возьмется личность? Чего только не переймет говорить попугай, чего не вычитает человек из книг! Но он останется только кастовым человеком, так же, как ректор Оливер принадлежит к касте филологов, он знает «языки» и ничего больше.
Это несколько задело фрекен лично, и она вставила, исходя из обыкновенной гимназической точки зрения:
— Но это не так плохо — языки; я бы очень хотела знать их несколько.
— Зачем? На что? — спросил он.
— Зачем? Да зачем языки учат? Вероятно, чтобы развить свой ум, чтобы следить за иностранной литературой, чтобы быть образованным человеком.
— Я не справляюсь и с тем, чтобы за своей литературой следить, — сказал он.
— Ну, наша литература! — ответила она по обыкновению.
Он вдруг начинает горячиться и становится неприятным, воинственным:
— Язык, иностранные книги — что за чепуха! У нас на норвежском языке есть миллион книг, через которые мы перескакиваем, чтобы добраться до «заграничных». Разве наши не так же хороши? А, может быть, они в некотором отношении и лучше, прежде всего потому, что лучше усваиваются! Ну, а что касается умственного развития, каковое должно воспоследовать от изучения языков — взгляните вы на этого филолога, на этого ректора: обыкновенный тип, совершенно не отличимый от большинства других — не хуже, нет, этого я вовсе не хочу сказать; но чем он лучше? Более он высокого полета, более тонкой мыслительной жизни, глубже в своих знаниях, спокойнее при несчастиях, счастливее, глаза его более подобны звездам? А что от него можно ждать? Его внутренняя сущность наполнена хламом, словами, словами и словами.
Это было не в бровь, а в глаз!
Просто непостижимая вещь, нельзя судить по уважению к нему толпы. Люди смотрят на эту невероятную фигуру, голова у него битком набита словарями, он поставил свое идиотство на твердую почву, и люди кричат и апплодируют ему: попробуй разобраться в двух словарях, всего в парочке — смотрите, пожалуйста, браво, заплатим за это! И все это потому, что он может устроить лавочку, школу, он должен снабжать учеников, человеческих детей, своим хламом.
— Как же ваше мнение: не должно быть вовсе учителей языков? В школах не надо преподавать языки?
— Может быть, и не надо, может быть, вовсе не надо, что вы думаете? Сколько можно прибавить в то время, которое будет выиграно на «языках»! Жизнь так коротка, на попугайство нет времени у людей. Учиться языкам должны вовсе не вы и я, и все и каждый, а только люди особенно для этого подходящие и занимающиеся потом дальше — те, из которых вырабатываются специалисты, переводчики, толмачи, драгоманы. Из этого исключаются, конечно, великие гении языкознания, делающие открытия. Речь идет о нас, об автоматах, кивающих головами. Мы начали ведь сомневаться в производительности того, чтобы все и каждый учились играть на фортепиано, но мы все-таки не отрицаем, что музыка — это особенная милость божия. Верно?