— Жалко парня. А вот наш командарм говорит, что солдат надо не жалеть, а беречь. Прав, конечно. Но тут уж мы ничего заранее рассчитать не могли. Хоть бы выкарабкался…
Анисов угадывал душевное состояние Хребтова, понимал, что его мучают угрызения совести за недавнее сомнение в надежности Бузукова, но успокаивать его Анисову не хотелось.
— Наверно, Павел Сергеевич, надо уметь делать и то и другое, а главное — ценить солдат. — Он пошевелил толстыми губами, помолчал. — А жалость — человеческое свойство, его стыдиться не надо. Я вот ложусь и встаю с мыслью о сыне. Двадцать три года парню, горел уже в воздухе, три боевых ордена имеет. А я вот жалею его как маленького, иным вроде бы и не представляю. А Бузуков крепкий парень, поправится…
— А вы знаете, Константин Михайлович, почему еще жалко мне его?
Хребтов посмотрел на Анисова, и все лицо его — глаза, опущенные книзу уголки губ плотно сжатого рта выражали горечь.
Анисов с сочувствием взглянул на него, но Хребтов лишь махнул рукой и отвернулся.
— Ладно, что толку после драки кулаками махать… — Он взял со стола фуражку, пошел с нею к двери, но не вышел, остановился. — Сложная это штука — человек: весь вроде на виду, а не разглядишь. Сложная… Бузуков спас жизнь Кривчуку, верил ему, а тот? — Хребтов выругался. — Трус… я бы его собственными руками… — он не договорил, только сделал красноречивый жест.
Они вместе вышли из землянки, прошли по ходу сообщения и, выйдя из него, остановились на пологом склоне овражка. Легкий ветерок доносил до них запах полыни, шалфея.
— Скоро сенокос, — Хребтов снял фуражку, прижав ее к груди, долго смотрел вдаль погрустневшими глазами.
— Вы из крестьян, Павел Сергеевич? — спросил его Анисов.
— Из крестьян, — не сразу ответил тот. — В юности сам косил… И теперь люблю эту пору в деревне.
Он повернулся к Анисову и признался с такой доверительностью, с таким серьезным видом, словно боялся, что комиссар ему не поверит:
— Вот кончим войну, Константин Михайлович, если останусь жив, то сразу же, не заезжая домой, приеду вот в этот орловский овражек и трое суток буду здесь беспросыпно спать на копне душистого сена… Вон там, — он показал на пологий зеленый выступ, где овраг делал крутой поворот.
— Жизни не хватит, Павел Сергеевич, чтобы в каждом таком овраге потом отсыпаться, — с улыбкой произнес комиссар.
— А в каждом и не надо. Этот овраг мне вечно будет сниться: тут каждая травка, каждая былиночка потом нашим и кровью политы. А сколько могил понакопано в этих безымянных оврагах да у степных проселков! А ведь их после войны искать будут — матери, жены, дети…
Анисов кивнул в знак согласия, потом негромко произнес что-то на немецком языке.
Хребтов удивленно и строго взглянул на него.
— Это Гейне, Павел Сергеевич. «Под каждой могильной плитой покоится всемирная история».
ПОРТРЕТ
Рассказ
Клевцов возвратился из командировки в субботу вечером. Было еще светло. Поздоровавшись с женой, открывшей ему дверь, он сразу заметил, что она чем-то расстроена, и спросил ее об этом.
— Ты будешь мыться или вначале поужинаешь? Ты очень голоден? — вместо ответа спросила жена.
— Я приму душ, а потом — ужинать. А Севка где? — спросил он о сыне.
Нина Антоновна, пожав плечами и не ответив мужу, ушла в комнату. Слышно было, как она выдвигала там какие-то ящики и вскоре вышла, держа в руке белье и полотенце.
Клевцов опять спросил о сыне.
— Принимай душ, Алеша. Потом поговорим.
Алексей Алексеевич теперь не сомневался, что она чем-то огорчена и это, видимо, как-то связано с сыном. У Клевцовых был единственный сын, Всеволод. Четыре года назад он окончил художественный институт в Москве и получил направление в родной город.
Еще будучи студентом, он написал картину, которая выставлялась на одной из столичных выставок и обратила на себя внимание. Ее хвалили, и молодежный журнал, поместивший цветную репродукцию, писал, что молодой художник вселяет надежду на будущие встречи с ним. И дипломная работа его заслужила много похвал.
В прошлом году Сева показывал свои работы и здесь, но его новые полотна не вызвали восторга, к ним отнеслись весьма прохладно как зрители, так и критики. На собрании художников, а затем и в газетной статье хотя и сдержанно, но откровенно отмечали, что молодой художник будто сбился со своей дороги, указывали на легковесность тем и какую-то нарочитую небрежность исполнения.
Отец тоже считал, что сын допустил «сбой», но больше его беспокоило другое: легкое, нездоровое отношение сына к критике, которую Сева считал проявлением зависти к его успехам. Мать жалела сына, но не ввязывалась в их спор.