10
Прошел один день, другой и третий. Жизнь как бы приостановилась, и от этого постоянно, особенно по ночам, когда Славка лежал с открытыми глазами, ныло что-то внутри, мучила совесть и какое-то нехорошее предчувствие.
Гога теперь работал с утра до вечера. В тот же день пришли соседи поглядеть на портрет, за соседями потянулись другие. Перебывала тут вся деревня. Бабы шли не из простого любопытства. Каждая несла фотокарточку мужа, или сына, или брата, воевавших где-то, а может, и погибших уже, просила сделать большой портрет на память. Гога рисовал портреты на обоях, бабы несли ему за работу яйца, масло, сало, что могли и сколько могли. Дядя Петя, а в особенности хозяйка были довольны таким неожиданным оборотом дела.
Навестив Гогу, Славка обычно заходил к Сашке. Там целый день стояло хи-хи да ха-ха, смех, да шуточки, да веселые игры Сашки с девками. Славка сидел тихонько, часто задумавшись о чем-нибудь, хозяйка возилась с домашними делами, замешивала поросенку, наводила пойло для коровы. Справившись с делами, садилась на казенку, вязала и не без удовольствия наблюдала за Сашкиными развлечениями. Он хватал в охапку какую-нибудь девку, падал вместе с нею на кровать, лапал ее, давил своим здоровенным телом, а сзади налетала на него другая, колотила по спине, щекотала, старалась стащить, опрокинуть, но через минуту сама попадала под него, лежала сама под Сашкой. Сашка сопел от натуги, девки визжали, заливались смехом. Конца этому предвидеть было нельзя. Всем это нравилось, в том числе и хозяйке. Она следила за шумной возней и то и дело кого-нибудь поддерживала, подбадривала:
- Тах-та, во тах-та его. - Или наоборот: - Во тахта ее.
Однажды она посмотрела на Славку и с искренним удивлением спросила:
- Слава, а почему ты не жируешь? Не больной, случаем?
Славке стало ужасно стыдно, он покраснел, но постарался скрыть это, ответил как можно равнодушней:
- Да я не умею, у нас так не принято.
- Во тах-та, а у нас во, видишь, жируют. А чего же делать, пока молодые?
Девки были и в самом деле молодые, только что начинали наливаться силой. Одна была тоненькая, светленькая, с какими-то сквозными и вроде удивленными глазами, бойкая, голосистая; другая поменьше ростом, но поплотней, что-то такое уже знавшая, она тихоней была, даже в этой игре.
Иногда Сашка уставал, вырывался красный, садился на лавку, отдыхал, затевал разговор с дедом.
- Так ты, дед, в кавалерии служил? - орал он на ухо деду. Тот сразу заводился, сердито поворачивался к Сашке и, шамкая беззубым ртом, ругался:
- Глупай, не в кавалерии, а в артиллерии. Я бомбардир-наводчик.
- Не верю! - кричал Сашка.
- Глупай, мы у Аршаве стояли, полковник крестом пожаловал. Я во стреляю.
Сашка махал рукой: да ну, мол, стреляешь.
- Не махай. Я из ружья чего хочешь тебе собью. Я охотник.
- Охотник? Ты?
- О, глупай! - Дед надвигался, разгоряченный, на Сашку и тоже кричал, будто и Сашка был глухой. - Ну, скажи, какие носы у диких уток? Не знаешь.
- Знаю! - кричал Сашка.
- Ну, какие?
- Деревянные!
- Глупай, - уже тихо говорил дед, обиженно тряс головой и насовсем отворачивался от Сашки.
Хозяйка и девки хохотали. Сашка садился наконец на поваленную табуретку, надевал передник и принимался за дело. Он сапожничал немного, зарабатывая себе на хлеб.
А утром пришла беда, то есть пришла она ночью, но узнали о ней утром.
Сашка в игры-то играл дома, там, где жил, а ночевал в другом месте, у молодой вдовы, Козодоихой звали. Пожировал с девками, деда подразнил, валенки чьи-то подшил, а как стемнело, ушел к Козодоихе. Жила она одна. Ушел и ушел. Не первый раз.
Девки иногда обижались, говорили, когда Сашка переходил дозволенные границы:
- Ты, Сашка, это оставь, вон к своей Козодоихе иди за этим.
Ушел и ушел.
Сашка у одного проходившего мимо окруженца выменял на сало пистолет "ТТ". Сначала прятал оружие, потом поделился секретом своим со Славкой, показал пистолет, потом стал носить его во внутреннем кармане пиджака. Не утерпел, похвастался и перед Козодоихой, намекнул, что пригодится скоро. Вдовушка, видно, поделилась с подругой, может быть, даже похвасталась. Словом, часу в двенадцатом ночи в дверь постучали. Сашка забрался на печь, когда узнал, что стучится староста. Козодоиха долго не открывала, пока староста не пригрозил взломать дверь...
Утром, когда Славка проснулся, почувствовал тревогу. Саня, Петька и Танька и мамаша Сазониха держались как-то не так, необычно. По обрывкам фраз Славка ничего не мог понять, хотя было ясно: что-то случилось. Не глядя на Славку, мамаша Сазониха сказала:
- Как бы не нагрянули пестуны проклятые. - Пестунами Сазониха называла немцев. - А ведь нагрянут, старостиха уже на станцию укатила. Ох, будет, что будет-то. Тебе-то куда? Куда-нибудь деваться надо. Ох, будет. Она причитала так и возилась у топившейся печки.
- Мамка, но ведь Славка же наш?! - сказал Саня.
- Ох, ваш. Ох, будет, что будет...
Славке тяжело было слушать стоны, он понимал, что мамаша Сазониха тяготится им, уже, видно, жалеет, что приняла. Славка оделся и вышел.
Тут никакой бедой не грозило, тут было хорошо, как только бывает погожим зимним утром. Дымки стояли над крышами, чуть подкрашенные солнышком, снег лежал на болоте, на крышах, на улице плотный и сизый, игристо сверкал на открытом солнце, морозной дымчатой синевой туманился в тени. Все в это утро было как бы схвачено этим морозным туманцем, дымчатым светом - и небо, и сугробы, и деревья, и санный след на дороге, все отдавало перламутром. Славка шел скрипучей тропинкой к Сашкиному дому, а оттуда вверх по улице, через мосток, под которым текла речушка или канава, или, как называли ее в деревне, - сажалка. Сажалка черной лентой вплеталась в перламутровое утро, над черной водой курился легкий парок. За мостком, на взгорке, стоял тот самый домик, где жила Козодоиха. Славка шагнул в открытую калитку, поднялся по ступенькам крыльца в сени. Дверь в комнату была открыта, там, в морозной стуже, в двух шагах от порога лежал убитый староста. Он лежал боком, скорчившись, дико синея одним глазом. Возле валялся оброненный немецкий автомат. Дальше, в углу, на куче картофеля, лежал навзничь Сашка. Лицо его было обращено к дверям. Он лежал в брюках, босиком, в белой нижней рубашке, заправленной в брюки. На белой рубашке, по животу, чернело три дырки, из которых тихо пузырилась красная кровь. Руки его беспомощно вытянулись вдоль тела, видно было, что он не в силах не только подняться, но даже пошевелить руками. Лицо его было белым, испарина еще держалась на лбу, еще не высохла, и светлая прядь волос еще была влажной. Он смотрел на Славку неподвижными, но еще живыми глазами, в которых была ужасная тоска и вроде смущение или виноватость за то, что вот так все получилось.