Когда отец, привлеченный истошным собачьим лаем, нашел сына, тот уже не мог плакать в голос — беззвучно разевал рот, размазывая по лицу слезы. Испуганный мужчина подхватил ребенка на руки, торопливо ощупал вздрагивающее от плача тельце. Если не считать опухшей шеи с уродливой синюшной полосой посередине, мальчик был цел и невредим. Худо-бедно, его удалось успокоить и расспросить. О ноже, как ни странно, ребенок забыл напрочь. Зато ведьмаря, ударившего его по шее и обернувшегося вороном, запомнил очень даже хорошо…
Не спуская сына с рук, отец побежал обратно в деревню, забыв на поляне сброшенный с плеч кузов, до трети насыпанный грибами.
По дну оврага змеился ручей, запруженный и широко разлившийся у самого истока — родника, выбивавшегося на свет из-под расставленных корней старой ольхи.
Иные ручьи с победным журчанием размывают себе дорогу сквозь наносной песок, иные — звонко выбивают дробь на обкатанных голышах, а то молча крадутся в траве, заставая врасплох нездешнего путника, этот же тихо, задушевно ворковал с устилавшими дно черными прелыми листьями, словно предлагая присесть на бережку и послушать бесконечную, старую, как мир, историю.
Он неторопливо разделся, ровно сложил одежду и, не пробуя воду ногой, размашисто шагнул в нее — сразу по пояс. Захватил грудью побольше воздуха и присел, целиком скрывшись под водой. Голое тело обожгло жидким льдом. Светлые волосы развевались в быстром потоке, подобно белому пламени на ветру. Вода стирала, раздирала в клочья, уносила прочь связанное с ножом проклятье, не успевшее пустить червоточину в невинной душе пятилетнего мальчика, но едва не завладевшее соприкоснувшимся с ним вороном.
Стирала, казалось, вместе с кожей.
Он вынырнул, стуча зубами от холода. Ощущение чего-то грязного, липкого и противного исчезло одновременно с последними крупицами тепла. С немалым трудом одевшись — закоченевшие пальцы не гнулись и почти ничего не чувствовали, — он опустился на четвереньки, склонил голову. Представил, как на плечи ложится теплая, тяжелая шуба, принося с собой тепло и уют.
«Она сказала — люди должны помогать друг другу. — Запоздало подумал-вспомнил он. — Но быть может, я всего лишь ворон, обернувшийся человеком… Или волк, обернувшийся вороном…»
Встряхнувшись, он побежал вдоль ручья, принюхиваясь к глинистой, влажной земле, слегка отдававшей тленом. Там, где правый берег оврага опустился на высоту волчьего прыжка, он подбросил в воздух гибкое поджарое тело и с легкостью выскочил из вымытой паводками западни, перерезавший лес точно пополам.
Обострившееся обоняние без труда вылущило из осеннего пряного воздуха множество привычных запахов — след пробежавшего утром зайца, дымок костра, принесенный с опушки, въедливый дух переползшего дорогу ужа, почти неслышный аромат усыхающего к зиме земляничника, переплетенный с отдушкой мокрых перьев затаившегося в нем перепела.
Он не удержался, свернул с тропы и сунул морду под гривку пожухлой травы и земляничных листьев. Взъерошенная птица мрачно сверлила его круглыми бусинками глаз, приоткрыв клюв от возмущения. Знала, нахалка, что этот — не тронет. Да еще и пребольно клюнула в нос, воспользовавшись его замешательством. Фыркнув, он отдернул морду и потерся носом о лапу. Здесь, в лесу, где смерть — всего лишь одна из граней жизни, его не боялись, принимая, как должное.
Он побежал дальше — ровной, неспешной и неслышной трусцой матерого волка. Хозяина и слуги леса одновременно, ибо власть, данная ему, не ставила его выше подвластных.
В перелеске он встретил ясноглазую волчицу. Она чуть вильнула хвостом, узнавая черного голубоглазого волка-одиночку, изредка охотившегося вместе со стаей. Она еще не знала. Волчата, кружком сидевшие и лежавшие вокруг матери, предостерегающе заворчали, и он обошел их стороной, не нарушая покой волчьей семьи.
Он знал, что поступил правильно. Но почему-то чувствовал себя виноватым.
В глухой маленькой деревне все друг друга знают, унесенного лисой куренка обсуждают всем миром, весть о чужом человеке разносится от одного конца деревни до другого быстрее, чем он успеет проскакать ее на лошади, а уж рождение ребенка, свадьба или похороны становятся всеобщим достоянием.
И потому, чтобы собрать вокруг себя толпу, вовсе не обязательно колотить в било, кричать истошным голосом, стучаться в двери — достаточно вернутся из леса бегом, без кузовка, с зареванным ребенком на исцарапанных ветками руках.
— Это все он, лешачихов выкормыш! — Кричал мужчина, поднимая мальчика вверх, чтобы все видели наливающийся синяк на шее. Прибежала мать, выхватила сынишку и, прижав к груди, надрывно заголосила:
— Дитятко ты мое ненаглядное, да кто ж на тебя, ребенка безвинного, руку поднять осмелился? А дайте мне сюда этого злодея, я ж ему живо глаза повыцарапаю!
Мальчик уже и сам не рад был, что не сослался на случайный ушиб при падении. Материнские руки больно впивались ему в ребра, десятки людей глазели на него с жадным любопытством, и лишь несколько женщин — с жалостью.
А история, пересказанная четырежды, все больше обрастала домыслами. Теперь мужчина клялся-божился, что своими глазами видел, как ведьмарь обернулся вороном, да не простым — лицо человечье, только с клювом, а вместо лап копыта. Будто бы кинулось это страховидло на ребенка, хотело заклевать до смерти и мясцом теплым поживиться, да отец не сплошал — подкрался и накрыл поганца кузовком, сам сверху сел и давай всем богам по очереди молиться. Только куда ему колдуна удержать, вырвался тот из-под кузовка и улетел прочь.
Люди слушали, удивленно, недоверчиво качали головами, и мало-помалу начинали роптать.
Перебегая из леска в лесок сжатым ржаным полем, немилосердно коловшим лапы, он краем уха уловил приглушенную возню из высокого, разворошенного снизу стожка. Там, в золотом гнездышке из соломы, жарко любились двое — мужчина и женщина; помолвленные, но неженатые еще парень и девушка, укрывшиеся от праведного гнева родителей, а то и сами родители, уставшие таиться за ненадежными занавесями от любопытства повзрослевших детей… да мало ли у кого кровь взыграет.