— Она, знаешь ли, едет сюда не за тем, чтобы ее пленяли. Мы все, надо думать, можем быть с нею очаровательны — ничего нет проще; только не для этого она сюда едет. Она едет просто для того, чтобы увезти тебя с собой.
— И прекрасно. С ней я и поеду, — добродушно улыбнулся Чэд. — Полагаю, тут вы не будете против. — И затем минуту спустя, в течение которой Стрезер молчал, спросил: — Или у вас другой расчет: на то, что, насмотревшись на Сару, я уже никуда не поеду? — А так как его друг и на этот раз ничего не сказал, оставив вопрос без ответа, продолжал: — Я, по крайней мере, имею свой расчет: пусть они здесь, в Париже, хорошо проведут время.
Вот тут-то Стрезер не выдержал:
— Да-да! В этом ты весь! По-моему, если ты на самом деле хотел бы ехать…
— Что тогда? — перебил его, подзадоривая, Чэд.
— Тогда тебя не заботило бы, хорошо или плохо они проведут здесь время. Тебе было бы все равно, как они его проведут.
Чэд всегда умел очень легко — легче некуда — принять любое разумное замечание.
— Верно. Но я ничего не могу с собой поделать. Такой уж у меня добрый нрав.
— Да, чересчур добрый! — И Стрезер тяжело вздохнул. В этот момент он почувствовал, что его миссии приходит бесславный конец. Чувство это еще усилилось оттого, что Чэд оставил его слова без последствий. Однако, когда они уже оказались в виду вокзала, он начал снова:
— А мисс Гостри вы ее представите?
Ответ на этот вопрос был у Стрезера наготове:
— Нет.
— Кажется, вы говорили, что Салли о ней знает?
— По-моему, я говорил, что твоя матушка знает.
— Вряд ли она не сказала Салли.
— Вот это-то, среди прочего, мне желательно выяснить.
— А если выяснится, что…
— Тебе угодно знать, познакомлю ли я их?
— Да, — сказал Чэд с усвоенной им любезной стремительностью. — Ну хотя бы, чтобы показать, что ничего такого тут нет.
Стрезер замялся.
— Кажется, меня не слишком беспокоит, какие предположения у нее могут возникнуть на этот счет.
— Даже если они восходят к тому, что думает матушка?
— А что твоя матушка думает? — не без некоторого смущения спросил Стрезер.
Но они уже подъехали к вокзалу, и ответ на этот вопрос, возможно, ждал их совсем рядом.
— Не это ли, дорогой мой сэр, как раз то, что мы оба жаждем выяснить?
XX
Полчаса спустя Стрезер покидал вокзал уже в другой компании, так как Чэд взял на себя обязанность сопровождать в отель — доставить со всеми удобствами и в полной сохранности — Сару, Мэмми, горничную и багаж, и только когда эти четверо отбыли, его прежний спутник вместе с Джимом уселись в наемный экипаж. Странное, новое чувство нашло на Стрезера, и у него даже поднялось настроение. Казалось, будто, сойдя на платформу, путешественники развеяли его страхи — правда, немедленной расправы над собой он и не страшился. Впечатление, которое они произвели на него, было то самое, каким и должно быть — так он сказал себе; тем не менее на душе у него стало легче и спокойнее. Было бы более чем нелепо искать причины этой перемены в выражении лиц и звуке голосов, которые он многие годы видел и слышал, как сказал бы, пожалуй, сам: до оскомины. Теперь он еще и ощутил, как ему всегда было с ними не по себе, и он вряд ли осознал бы это без парижской передышки. Все это пришло ему на мысль в мгновение ока, пришло при виде улыбки, с которой Сара, стоя у окна купе, принимала обильные приветствия, посылаемые им и Чэдом с перрона, куда чуть позже она спустилась, шурша юбками, — свежая и красивая после поездки по прекрасной стране в живительной прохладе июня. Ее появление было лишь знаком, но достаточно знаменательным: она полагала быть с ним милостивой и обходиться без намеков; полагала вести крупную игру, что стало еще очевиднее, когда, выскользнув из объятий Чэда, она повернулась к Стрезеру, чтобы прямо и непосредственно приветствовать бесценного друга своей семьи.
Сейчас он действительно, как никогда, был бесценным другом ее семьи; во всяком случае, сохраняя этот титул, мог жить дальше, как жил. И тон его ответа, после того как миссис Покок назвала его так, как нельзя лучше свидетельствовал — даже в собственном его понимании, — что он меньше всего желал бы потерять право фигурировать в названном качестве. Он всегда видел Сару излучающей благосклонность; он редко видел, чтобы она была робка или суха; бьющая в глаза, тонкогубая улыбка, яркая, но не светлая, и такая быстрая, словно чиркнули спичкой; выдвинутый, длинный подбородок, который в ее случае, в отличие от остальных, выражал не воинственность и задиристость, а радушие и любезность; голос, слышный на расстоянии, поощрительно-одобрительные манеры — все это были черты, которые Стрезер за долгие годы общения с миссис Покок хорошо узнал, но которые сегодня приковали к себе его внимание, как если бы он только что познакомился с Сарой Покок. В первое мгновение ему вдруг показалось, что она — вылитая мать. Он даже вполне мог бы принять ее за миссис Ньюсем, когда, стоя у окна катившего вдоль перрона вагона, она смотрела сквозь стекло. Но впечатление сходства быстро рассеялось: миссис Ньюсем была гораздо красивее, и если Сара обнаруживала наклонность к полноте, ее мать, в свои годы, обладала девичьим станом; и подбородок у миссис Ньюсем был скорее короток, чем длинен; а ее улыбке куда больше — ах, неизмеримо больше! — подходили эпитеты «спокойная» и «неуловимая». Стрезер видел ее сдержанной; он буквально слышал, как она молчит, но он не помнил случая, когда она была бы неприятной. Миссис Покок умела быть неприятной, хотя всегда оставалась любезной. Она выработала свои формы учтивости, в высшей степени положительные, и ничто так не выражало ее суть, как то, что она всегда была любезна с Джимом.