Мальчишки переглянулись и враз отвели глаза. Они не знали, что сказать. Может быть, оттого, что все последнее время говорил за них Освальд.
— Ну, так как? — спросил я.
— Товарища в беде оставлять нельзя, — заученно пробубнил белобрысый. — Крестоносец лучше умрет, чем оставит товарища в беде.
— Как звать тебя, верный товарищ? — спросил я.
— Вернер фон Цили, — ответил белобрысый.
— Верно, — сказал я, взглянув на белобрысого, — крестоносец лучше умрет, чем оставит товарища в беде. Только разные бывают крестоносцы, Вернер фон Цили.
— Конечно, разные, — согласился белобрысый. И взглянул на меня, как глядел кухмистер Ханс, не допуская мысли, что господин маршал может сказать что-нибудь не то.
— А как звать тебя? — спросил я другого — чернявого, смуглого, кареглазого. Того самого, который кого-то напоминал мне, по память не повиновалась, и этот некто маячил бесплотным призраком, то становясь чуть ощутимее, то совершенно расплываясь мутным пятном.
— Ульрих Грайф, — ответил чернявый.
«Господи, — молча охнул я, — еще один потомок еще одного товарища по оружию! Не слишком ли много?» Но в то же мгновение мое второе «я», вечно противоречившее первому, спросило спокойно: «А почему — много? Ведь в этих походах вот уже три века принимают участие рыцари одних и тех же фамилий. И что удивительного, что Вернер и Ульрих пошли вместе, как полвека назад уходили на Восток их деды. Может быть, отцы Вернера и Ульриха сами содействовали этому, и мальчики пошли в поход, намеренно сохраняя старые семейные традиции?
Ведь если немецкие дворяне что-нибудь затеют, то будут добиваться своего до скончания века. Так и эти походы. Раз за это дело взялись немцы, то они все равно прорубятся на Восток, хотя бы их натиск длился тысячу лет. И еще сто раз фон Цили и фон Грайф будут опоясываться мечами до тех пор, пока не рухнет Иерусалим или их всех до последнего не изрубят неверные».
И снова я вспомнил свой поход. И дедушку Ульриха, которому тогда едва ли было более двадцати пяти. Он был полной противоположностью фон Цили. И внешне — маленький, чернявый, толстый, совсем не похожий на баварца. И главное — абсолютно противоположный внутренне.
Мы звали его «Тихоней» и «Мышонком».
Он был застенчивым, улыбчивым, с глазками-бусинками, светящимися добротой, с крохотным детским ртом. Он чурался попоек, но иногда непрочь был выпить бутылочку легкого вина.
Когда рыцари запевали что-нибудь слишком уж легкомысленное и разухабистое — вроде песенки миннезингера Вальтера фон Фогельвейда «В роще под липкой» — Грайф делал вид, что ничего не слышит. И тот же фон Цили, поддразнивая «Тихоню» орал ему прямо в ухо:
И Мышонок-Грайф краснел до слез, пытался выбраться из-под могучей длани фон Цили, но тот не пускал его, наслаждаясь своим полным над ним превосходством.
Я вспомнил все это. и особенно ярко — последний раз. когда довелось мне увидеть Грайфа.
«Мышонок» стоял неподалеку от меня без шлема, без оружия, опустив руки, и как обычно, не поднимая глаз.
В тот злосчастный день Грайфа, как и меня, как и тысячи других крестоносцев, взяли в плен.
Нас всех согнали в кучу — старых и молодых, покалеченных, чудом уцелевших, и мы с великим страхом глядели на то, как сутулый одноглазый всадник, опустив поводья медленно объезжает поле закончившегося сражения.
Печально склонив голову, по полю ехал султан Баязид Молниеносный — Меч Пророка, Гнев Аллаха, Щит Ислама, Камень Веры, Истребитель гяуров. О том, что ни один из этих пышных титулов не был преувеличением, мы узнали очень скоро.
Ночь мы пролежали прямо на поле, спеленутые веревками и арканами. Я слышал громкие стоны раненых, робкие мольбы о помощи и стук топоров — страшный своей таинственностью.