— Не потом, а сразу я тут и есть — вылез. Хотел к топору, что за веником стоял, а гляжу — винтовка! Схватил ее — и на кухню. Там его и… у шестка… Потом побежал в деревню, второго разыскал. Хотел сразу, на месте, а потом связал руки да в ночь и увел в отряд. Вот как оно дело было… Это для того, чтобы в отряде не было много нареканий на меня. Вот, если по правде говорить, как положено…
— А что с вами стало? — спросил Колосов Марью, но Евдоким перебил:
— Ясно чего: я им сказал — бегите по деревням, к своим, кто может, потому немцы придут — повесят. Ну, они взяли лошадь, на которой полицаи приехали (у Герасимовых стояла), и поехали, кто опасался. Как там было — не знаю дальше. Ты давай! — кивнул он Марье.
— Ну, чего? Собралось нас три семьи, и Матвей со своей сели в сани. Он боялся: у него останавливались полицаи.
…За окном прошла какая-то машина. Галина привстала со стула, взглянула — отрицательно покачала головой: не Колька.
— Выехали мы через час, как мой ушел в лес, не больше. Вьюга поднялась — и хорошо нам, и худо. Хорошо, что немцы не увидят. Ну вот, выехали. Только от дома, только поплакала, простилась с домом, а Колька-то у меня на руках возьми да и разорись. Орет — не унять. Видать, молоко у меня перегорело от переживания, а я накормила на дорогу. Орет, хоть уши затыкай. Выехали за деревню — Герасимов зубами скоркает. Потом лошадь остановил. Говорит: «Сейчас немцы услышат в Губине, выедут на мотоциклах — конец нам». Я с головой Кольку укрыла. «Ничего, говорю, ветер с их стороны, авось проедем…» — «Авось?» — крикнул. Так я и обмерла. «Смотрите, люди, этого пащенка и человеком-то назвать нельзя, а нас всех повесят из-за него. Хватит, говорит. И так из-за твоего кобеля нам всем с мест подняться пришлось». Заплакала я. Он тронул лошадь, подъехал к мосту. Остановился. Задумал чего-то — сердце чует мое. И верно. Встал в санях да и открыл вроде собрание. «Вот, говорит, сейчас подымаемся за мостом в гору — Тут немцы и есть. Голосуем». Все молчат. Я дрожу. Колька орет, рот я ему закрываю — задыхается. «Господи! — думаю. — И что я не ушла с Евдокимом?»
— Нельзя в отряд! — буркнул Евдоким, не подымая охваченной ладонями головы.
— Ну вот, — продолжала Марья. — Встал и говорит: «Пожалей нас, Марья!» — «Как?» — спрашиваю. «Тебе, говорит, нельзя в деревню — завтра же искать будут, найдут и повесят. Одна тебе дорожка — уходить, а с ним, с горлодером, гибель». — «Что же делать?» — спрашиваю. «А вот, говорит, видишь, вон под бережком ключ?» — «Вижу…» — шепчу. А ключ тот никогда не замерзал тут. И тогда в снегу чернела вода… «Давай, говорит, Марья, сунь его головой на минуту — и царствие ему небесное! Не ори, дура! После войны еще десяток родишь». Выкатилась я из саней-то в снег. Колька орет на руках. А я и сама не могу удержаться. Голову теряю. Слышу, а Матвей-то Герасимов опрашивает всех, как, мол, быть. А потом мне: «Все, говорит, воздержались от моего предложения, а я — «за»! Давай, если не можешь, я сам…» И, гляжу, вылезает, черт сухорукий, из саней. Батюшки светы! Прижала я Кольку да бежать назад. Не дала ему Кольку. Вот как было… Вот…
Губы и руки ее дрожали. Евдоким так и не поднял головы.
— Н-да-а… — протянул Колосов. — Как же вы спаслись?
— А так и спаслась: постояла в риге часа два. Колька унялся, ну я и пошла. Всю ночь шла, наутро остановилась в одной деревне — пустили, накормили. Спрашивают, а я вру, что несу младенца больного к знахарке. Во вторую ночь дошла до тетки Овдотьи, до их деревни. Ничего, только руки поморозила — Кольку-то не бросишь! Вот, видишь, какие они у меня с той поры — синие и холода боятся.
Она тоскливо покрутила над столом синевато-фиолетовыми кистями. Колосов смотрел на ее руки и тоже молчал.
Дочь наклонилась к матери, шепнула что-то.
— Да включай, только не шибко.
Галя протянула к телевизору белую, голую до плеча руку, и вскоре на экране запел и задергался модный певец.
Колосову не хотелось уходить в свой холодный дом, и он досидел до той поры, пока под окошком не остановилась машина.
Марья первая отвела занавеску и воскликнула радостно:
— Приехал!
Евдоким поднял голову и сел на диван.
Галя уже подавала Колосову шапку, когда в прихожую вышла Марья.
— Ты не подумай, что я зло на Матвея держу столько лет. Давно уж прощено все. Отболело… А тут как накатило на меня! Помнишь, когда Колька перевернулся на молоковозе?
Колосов кивнул, заправляя шарф.
— А в кабине-то у него ведь Наташка Герасимова сидела, внучка Матвея. Мой-то дурак — по народу слышно — целовался с ней прямо за рулем да на полном ходу. Как не убились!