— С блокады, так точнее… — выдавил Сурин и долго молчал, а когда я уже потерял надежду на его откровенность, заговорил медленно, с трудом, как бы вспоминая что-то, мучительно и неохотно: — После смерти матери я с теткой остался. Всякого насмотрелся… Да-а, про Ленинград тех лет можно долго говорить.
— Да, великий город. Герой подлинный.
— Герой! — отозвался Сурин. — Много их, героев, но такой — один! От древнего Карфагена и до наших дней не было города более многострадального! Не было такой адской борьбы на виду у всего мира! Не было столько…
Где-то полыхнула зарница, и лес, как мне показалось, зашумел еще сильней, шире.
— Ну, ближе к делу, — попросил я.
— Ушел я в армию в начале зимы сорок первого. Пострелял немного в Дачном, и меня ранило, когда бежал к полевой кухне. Ранило прямо в пах. Видал шрам? Ногу чуть не отрезали. В госпитале на Суворовском валялся. На поправку постепенно пошел, на Большую землю не отправляют, в городе умру — ясное дело, ну и выпросился я опять на фронт, хотя нога еще и не была ногой. Артерию, понимаешь, перебило, сшили ее, а кровь-то мышцам нужна? Поэтому пройдешь немного и жди, пока кровь затечет, держишь, помню, ногу на весу. Отойдет — дальше. Метров через сто — та же процедура. И вот иду я таким образом из госпиталя, а улицы пустынные, угрюмые, снегу на них! Нет-нет — покойничка встретишь… И ветрено, помню, было. Зашел я в одну парадную посветлей, чтобы отдохнуть, значит, подольше. Сел на подоконник с ногами, обхватил коленки и подремываю. Вечереть стало. А самого так и тянет к мешку. Знаю, что рано развязывать, а не могу с собой справиться. Достал весь паек — полбуханки хлеба и банку консервов — пшенная каша с мясным запахом. Открыл. Сижу. Ем. Блаженствую. Половину слизнул — не сыт, не голоден, только бодренек, а про вторую половину думаю: съесть надо тоже. Съесть! Не ровен час — попаду под обстрел, убьют, а еда останется. И принялся за остатки. Набил рот, вдруг — что такое? Вроде кто-то смотрит на меня, а откуда, не пойму. Бывает ведь так, когда чувствуешь чей-то взгляд?
— Бывает, и очень часто.
— Поднял я голову и вижу: за перилами лестницы на следующей площадке малыш стоит и впился в меня глазами. А я жру! Отвернулся, проглотить силюсь — не глотается. Поманил его пальцем — идет. Неуверенно, к перилам жмется, а идет. Подошел ко мне — сам страшненький! Подвинул я ему остатки пайки — он вмиг все свинтил и назад уполз, только улыбается издали — благодарит, значит… Поднялся я с подоконника, расправил плечи и почувствовал себя после этого как-то особенно хорошо, словно сила в меня какая влилась. Весело перетряхнул свой мешок, нашел маленькую корочку, съел, чтобы не думалось, потом растер свою аховую конечность, распрямился да и глянул вверх. И ты знаешь — лучше бы не смотреть! Все мое настроение как рукой сняло. Что ты думаешь?
— Не представляю.
— На лестнице, этажом выше стоит еще малыш. Только и видны — шапка, фетровые валенки да… глазищи! Голод в них… Что делать? У меня в мешке и крошек-то не осталось, а он видит, что я собираюсь уходить, да ко мне! Торопится, глазищи с меня не сводит, головенку-то все вниз свешивает, через перила, и так смотрит — кровь стынет!.. А я ему: «Все, милый, нет больше ничего. Опоздал ты, дружок…» А он словно и не слышит, да все ближе, ближе ко мне. Рот, как у рыбешки, открыт, лицо темное — лицо блокадника, кожа — что серая мятая бумага, а глазищи!.. На последнем пролете, смотрю, крадется ко мне, как к добыче… Беда! Подхватил я свою ногу да бежать, только двери в парадной громыхнули. Свернул сразу за угол и сел в снег: ногу больную слегка подвернул на лестнице. Сижу, морщусь, а из-за угла — малыш. Идет вперевалочку, еле живой, руки в рукава сунул и… смотрит!
— Сколько ему было? — спросил я.
— Да что-нибудь около восьми-девяти… Поднялся я, кряхчу от боли, а сам ему втолковываю: иди, мол, домой, темно уже, а еды у меня нет. Не понимает. Пошел я — он за мной. «Ты что — сдурел? Смотри, пустой мешок!» — и я показал ему мешок. А уже темнело не на шутку. Сам думаю: добраться бы до тетки хотя, и опять пошел не оглядываясь. Когда остановился ноге отдых дать, смотрю — идет! Шаг слабый, шаткий… Прет на меня! Подошел, а я его развернул назад и подтолкнул в спину. Иди домой! А сам за угол да ногу растирать. Вот, думаю, привязался, тут и так не до него, да хоть бы, думаю, дом нашел, а то пропадет. Раздумываю сижу, вдруг слышу: скрип-скрип — идет! Выполз из-за угла — тень тенью, ветром качает, а сам ко мне. Уперся глазищами в мешок и молчит. Вскочил тут я, заорал, как бешеный, а он попятился да и упал в снег. Я его за шиворот, чтобы поднять, значит… И вот тут-то… Самое страшное…