Парнишка кивнул, видимо, совсем успокоился. Спросил:
— Где грибов столько набрала?
— Так в лесу, — залучилась она улыбкой, но, рассмотрев в лице городского молчуна неудовольствие, заговорила доверительно: — Я тебя научу, где брать. Слушай. Вот видишь Федину горку? Вот иди накруг ее, все накруг, накруг, только не подымайся выше середки. Выше середки ходи позже, когда боровик пойдет, а сейчас ниже ходи. Я не смогла обойти, а ты мигом облетишь, только присматривайся, не летай паровозом-то, вот и будут у тебя грибы. Иди, милой, иди, а потом на лежневку выходи, там все будут. Лежневка, она как раз тут и проходила — посередь Руси, — твой дедушко говаривал.
Грибника как ветром сдуло.
Афанасьевна перевязала цветастую, как у молодой, черно-белую шалинку и пошла через осинник прямо на лежневку. Раза два она все же наклонилась к добротным подосиновикам — ровным, будто точеным, — эти не испортят белую подборку: сами хороши в своей плотности, окраске и чистоте. Вскоре осинник сменился березняком, и, по мере того как редело белостволье берез, открывалась широкая старая просека, сплошь покрытая теперь кустарником. За десятки лет укоренились и набрали силу березы, осины, даже корявились на открытом месте несколько сосен. Афанасьевна глянула вправо и вместо знакомого леса, в который всегда тут упиралась лежневка, она увидела устрашающий провал, будто в мире выломали одну стену, и теперь эта старая просека во всем своем таинстве прошлого вдруг открылась белому свету, сама не желая того. Она вспомнила, что соседний совхоз всю зиму и весну гудел за лесом тракторами, и теперь, говорили на деревне, там будут большие поля.
— Афонасьевна!
Она вздрогнула, повернулась в другую сторону и увидела меж кустов Аполлинария. Он сидел на трухлявых бревнах старой лежневки, как раз в том месте, где обыкновенно собирались их деревенские, — у тропки к выгонам. Он курил, и дымок тихо подымался и таял над вытертой добела кожаной шапкой.
«Господи, Аполлинарий! Один! Зовет!» — заволновалась почему-то она, но не пошла сразу, а, совсем потеряв голову, проклиная себя, отвернулась, приклонилась к кустарнику и торопливо стала прилаживать зубы. «Эка дура! Эка дура!» — твердила она, и жаром заполыхало ее старое лицо.
— Иди! Здесь я! — окликнул еще раз Аполлинарий и помахал кепкой над кустами — ну прямо как мальчишка!
Она подошла, крепко сжав губы. Поставила корзину рядом с его корзиной, прицелилась рукой на гнилушку и медленно, отдаваясь бесконтрольному старческому паденью, рухнула рядом с соседом.
— Опристала?
— Надо бы не опристала! — она глянула на свою красивую корзину, но старик даже не взглянул на ее царские грибы.
— Зайца видал, — сказал Аполлинарий, — рано жиреть начал — быть зиме холодной да длинной.
— По всем приметам, быть зиме лютой, — ответила она, настораживаясь. В голосе Аполлинария услышала она то, что таилось за словами.
— Ноне и грачи рано сбились в стаи, а журавли — те и вовсе сдурели: под кленовый лист пошли к югу. Когда это бывало? В старину разве только…
Он прокашлялся и замолчал, как бы набирался духу для главного слова. Непонятное волнение, неведомо откуда взявшееся в Аполлинарии, наслоилось на ее волнение и еще более разгорелось в ней. Она покосилась на его белесую бороду, на задубевшую кожу щеки, всю исхлестанную морщинами, но как только он шевельнулся и повернул к ней голову — тотчас уставилась в землю.
— Внука твоего видала сейчас, — торопливо заметила она, сбивая его с серьезной мысли, которая все чудилась ей в его голосе и пугала ее все больше и больше.
— А-аа… Это его ко мне приставили в лесу, а я вот возьми да уйди ото всех! — Он ухмыльнулся, постучал носками сапог, как бы околачивая грязь, и опять в этом его движении было что-то выжидающее, тревожное.
— Я поглядела на твоих — хорошо, видать, устроились в городе-то — и одеты, и обуты, и с лица хороши, и музыку дорогую с собой носят, и мальчишонко растет ничего из себя вроде. Слава богу, не то что мы, бывало, тут вот, на лежневке…
— Мы-то? Не тогда жили, — убежденно сказал Аполлинарий, вырывая у нее нить разговора. Он заметил, когда она говорила, ее новые, белые зубы и теперь не сводил глаз с ее лица, все зарился из-под седой завесы бровей и все мрачнел.
— И паутина ноне рано полетела — скоро ноне холода придут, — придумала она, что сказать, но он не обратил на это внимания, посопел в бороду и вдруг прямо спросил:
— Уезжать собралась, что ли?
— Надо уезжать, Аполлинарий. Чего же делать?