— А кто тебя гонит из своей-то избы?
— Так кто гонит? Никто. Нужда и гонит. Вот зима придет, а у меня и дров мало, и сама худа, и…
— Чего там хорошего, в городе-то? Угар один, ровно в избе у худой хозяйки, котора трубу рано закрыла.
— Племянник обещал пригреть. Хороший он у меня. Обходительный, когда если и ругнется, то не так чтобы шибко, больше все как-то сглаживает, вроде как и не хотел, вроде…
— Там люди изо рта в рот дышат. Тьфу! Оттого и болезней много, — продолжал свое Аполлинарий, перебивая Афанасьевну.
— Так я никуда там не хожу…
— Во-во! Будешь там сидеть в тараканьем углу. А тут ты сама себе хозяйка. Оставайся тут.
Последние слова он произнес тише, каким-то хриплым, дрогнувшим голосом, еще сильнее пугавшим ее. Он молчал, ожидая ответа, но молчала и она, стараясь ответить получше, чтобы не обидеть. В этот самый момент, когда кругом установилась тишина, из лесу долетел спасительный для Афанасьевны крик:
— Дедка-а-а!
— О! Внук зовет, — обрадовалась она. Аполлинарий насупился. Заворчал:
— Дедка́! Дедка́! Будто как не русской выродился, будто как немецкой какой — дедка́!
— Так они городские, у них своя манера.
Аполлинарий не ответил. Он все бычил голову, ковырял палкой землю и не оторвался от этого занятия, пока на голос внука не ответила или мать, дочка старика, или Нюшка — трудно было понять, но ответили где-то близко, и крики прекратились.
— Оставайся, не то хуже будет, — сказал Аполлинарий, снова уставясь ей в лицо.
— А чего хуже-то? — встревожилась она.
— А то: вот умрешь в городе и хоронить не будут.
— Как не будут? — удивилась она.
— А вот так. По большому блату там ныне хоронят, я знаю.
— А как же нас?
— А с нашим братом там разговор короткий: запихают в печку и сожгут. Недели две коптят, а потом родне сунут горсть пеплу, неведомо какого, — и проваливай, пока цел! О как ныне!
— Врешь поди… — губы ее затряслись. Она придерживала их грубой, закоржавевшей на всю жизнь крестьянской ладонью и не сводила теперь настороженных глаз с Аполлинария.
— Вот как ныне там, в городе-то! — подвел итог Аполлинарий и снова уставился в лицо Афанасьевны.
— Страшно, Аполлинарий. Страшно мне… А ехать надо.
Аполлинарий наклонил голову, шумно выдохнул в бороду, потом откинул сигарету и поднялся. Легко, как показалось ей, поднялся.
— Анна Афонасьевна! Вот и настал этот денек. Кланяюсь тебе и говорю со всем добром к тебе… — он снял шапку и поклонился. — Жить нам осталось немного. Переходи ко мне жить. Вот мое слово!
Он не надевал шапку и смотрел, как она подымается тоже, тяжело и неловко опираясь на костыль. Руки ее дрожали, а он заторопился, боясь, что она тотчас откажет, заговорил:
— У тебя восьминадцать и у меня восьминадцать — тридцать шесть рублей одной только пенсии будет. Две усадьбы продадим на сено, больше ста рублей с каждой, — разве не деньги? У меня семейка пчел. Картошка своя, да разве не проживем?
Он говорил серьезно и убедительно. Слова его бередили душу прямой правдой, грели человечьим теплом, а главное, утешали тем, что вот она, старая, оказывается, еще нужна человеку серьезному, войну прошедшему, раненому, который моложе ее на целых четыре года…
— Моя изба здоровей твоей, ко мне и переходи. Дрова есть, а по весне баню подрублю. Толька-председатель обещал трактором пруд углубить — вода для огорода будет своя. Ты мастерица огурцы ростить… — Он уже справился с волнением и теперь говорил спокойней, рассудительней, но чем дольше он говорил, тем дальше от ответа была она, оттого что слезы подкатили под самое горло — ни проглотить, ни передохнуть, в глазах заосколило, задрожало, за переливалось горячее марево — свету не видно и кулаком не выдавишь, рукавом не смахнешь.
— Дедка-а-а! — послышалось рядом, совсем рядом — за кустами, а следом — и разговор взрослых.
— Ну, давай ответ, Анна Афонасьевна! — заторопился он, будто испугавшись.
— Спасибо тебе, Аполлинарий Иванович… — она старательно вытерла глаза и уже не прятала зубы за ладонью. — Спасибо. Я и рада бы к тебе в дом войти, да не судьба…
— Отчего же — не судьба?
Она молчала некоторое время, скорбно глядя в землю и опираясь на костыль мужа, будто там, в земле, искала убедительный ответ, но вся ее высыхающая, костлявая фигура, согнутая в загорбке, выражала полную убежденность в том, что она уже высказала.
— Отчего не судьба-то? — повторил он свой вопрос и принагнулся при этом, заглядывая ей в лицо чуть снизу.
— Василия обижу… Василий уж и знак мне подал — к себе зовет… Спасибо тебе, Аполлинарий Иванович, на добром слове. Век буду помнить.