Выбрать главу

— Ты сказал, Петрович: дорогу, автобус — всего-то! А это стоит знаешь… Тут километр асфальта будет стоить большие тыщи рубликов и ни грамма меньше!

— Дорога, брат, оправдает все, правильно я говорю? — обратился он наконец к нам, но вопрос этот повис в воздухе, Петрович не нуждался в нашей поддержке и потому, не дождавшись, шагнул вперед и взял лошаденку под уздцы: — Но, милый, спаситель моего «газика»! Не ты бы — на год бы его не хватило, несмотря что железный!

Он вывел лошадь и предложил вновь садиться. Я отказался. Мне захотелось вернуться в деревню, пройти по ней, потолковать с инвалидом. Мы только выехали за старые овины, и вернуться ничего не стоило, а подождать спутников можно и там, у дядьки Елисея. Вот, думалось мне, интересный, должно быть, человек! Вот уж наслушаюсь всякой всячины!

Меня отпустили, предупредив, что вернутся скоро, в час управятся, чтобы никуда не забредал, а то, мол, медведи…

— А рыбу-то где возьмете? — крикнул я вслед.

— А у наших там верши поставлены! — ответил Петрович, привстав в санях. — Ручей пробудился, щука из озера к нему идет! На кислород: ей душно, как мужику иному в городе! — и первый раз широко улыбнулся.

«Свое гнет!» — с удовольствием подумалось об этом человеке. Он был симпатичен уже потому, что думал по-своему, и мысли свои уложил не со слов заезжего лектора, он вытвердил их тут, в этом милом его сердцу опустыненном краю.

Я спустился с вершины бугра прямо по нашему санному следу. У приверха погуливал ветерок, когда же я спустился еще ниже, к ригам, стало тихо, но снег доходил выше колен. Весь мокрый — ноги от снега, спина от пота, — я добрел до дома дядьки Елисея и стал тщательно отряхиваться, надеясь, что старик окликнет и позовет, но никто не шевельнулся в укрылечном окне. Громко покашлял, даже спел что-то фальшивое — в окошке ни тени. Подождал пять минут — никого. Десять — тоже. Стало охватывать холодком. Теперь уже не для лирики посмотрел я на небо — солнца, что разыгралось нынче с утра по мартовскому делу, уже не было. Ветер натянул облаков, прижал их к притихшей деревне, и пошел уже редкий пока снежок.

«Спит, что ли?» — с досадой подумалось мне. Поднялся на крыльцо и прошел в сени. В левой стороне угадывалась дверь. В сумраке нащупал скобку, постучал и сразу отворил.

— Можно войти?

Молчание.

— Хозяин дома?

Опять никто не ответил, но я все же прошел и заглянул за занавеску, сделанную, похоже, из домотканого полотна. Там, в припечном закутке, заставленном чугунами и кадушками, какими-то деревянными обрезками, принесенными для просушки или на растопку, дядьки Елисея не было. Пришлось выйти в сени и отыскать дверь в летнюю половину. Дверь была закрыта на засов, и я вышел на крыльцо. Покричал — никого. Особенно странным это исчезновение было потому, что он только что находился дома и никакого следа одноногого человека от дома не было. Спустился, прошел к сараю, покричал — никого, ни ответа, ни привета. Можно бы подождать на крыльце, но озноб оцепенил спину, и пришлось идти в дом.

Вот теперь можно было оглядеться. Большая половина дома была освещена четырьмя окнами. Добротные широкие лавки, уткнувшиеся в угол за столом, уже давно пожелтели и до блеска выгладились. Плотно положенные, тоже широкие половицы не чуяли на себе людской тяжести, рассчитаны былина веселую пляску добротного десятка мужиков — в полбревна половицы. Едва ли не впервые я осознал значение слова «пол» — полбревна. Но он был единственной, пожалуй, частью дома, которую не уберег старик в неприкосновенности для своего сына, весь он, все половицы были истыканы деревяшкой инвалида, накопычено так, что не было живого места, будто стадо баранов прошло по песчаному лукоморью. Все остальное в доме было надежно, добротно, живо. Но ни к чему не суждено было притронуться тут руками того не известного мне молодого в те годы человека, зарытого где-то в братской могиле. Что должен был чувствовать отец, все эти десятилетия ожидавший сына в этом пустом, гулком, как колокол, доме?

Надо было, однако, обсохнуть малость. Босиком я прошел к печке, поставил на шесток ботинки, потом пристроил носки в один из печурков, выходивших в большую половину дома. На печку лезть не хотелось — чувствовал какое-то неудобство, да и завалена она была ветошью и поленьями для лучины, выложенными по самому краю. Чтобы не терять времени понапрасну, я принялся рассматривать самое интересное в деревенской избе — фотокарточки.

В небольшую рамку, тонкую, сделанную, похоже, из оконных штапиков, покрашенных марганцовкой, было вправлено несколько десятков фотокарточек. Многие из них — давнишние, сработанные где-нибудь в райцентре расторопным подмастерьем из фанерной палатки. Среди них — несколько солдатских, а одна — самого Елисея, но не в форме, а в госпитальном халате. Тут же в разноформатной россыпи едва не затерялось лицо мальчика-солдата в пилотке. Сын. Узкое, неглупое и грустное лицо это вот уже четвертый десяток лет смотрит на отцовы стены. Воинский фотограф, экономя бумагу, так подрезал снимок, что осталась лишь одна голова да чуть воротника гимнастерки с еле приметным кантом подворотничка, и все же лицо это мне показалось почему-то знакомым. Я задумался надолго, но не вспомнил и, раздосадовавшись, стал — ни к селу, ни к городу — ругать хозяина: