Выбрать главу

— Третьего дня я и говорю Окатову-старику: поедем, говорю, я знаю куда. Там, говорю, хоть хлеба наши семьи досыта поедят. А он: да куды мы поедем? Да везде хорошо, где нас нет! Ну вот, говорю, и сиди тут, брюхо поджав! Оно, конечно, сперва можно было бы и одному кому-нибудь поехать, узнать, где какая жизнь, так разве Окат поедет! Трусоват. Кишка кишке кукиш кажет, а он — ни с места, как вон наш камень в реке. Смотри, говорю, под лежачий камень вода не течет! Трусоват… Ну, а я тоже, говорю, не поеду больше. Хватит, поездил!

— Куда? — спрашивает Генка.

— Чего? — недовольно поворачивается дед, говоривший сам себе.

— Куда ты ездил-то?

— Да е-ездил! — сердится дед, слыша недоверие и насмешку.

— Куда?

— Присматривался…

Дед ложится тоже, закидывает руки за голову, хрустя костями, и локоть его, пахнущий потом, висит над Генкиным лицом.

— Есть у нас такие земли, что пшеница растет в палец толщиной и без всякого навоза, а тут разве земля — горе… — снова заговаривает дед и вздыхает: — Эх, кабы мне деньжат тогда чуть побольше!

Генка слушает, смотрит в небо. Он помнит случай, как дед собрался куда-то, но доехал только до райцентра, выпил там — и деньги кончились. А как возвращаться? Стыдно… Прооколачивался дня четыре на городской бойне, где его видели, да и вернулся ни с чем. А в деревне сказал, что ездил далеко, но нигде ничего хорошего. С тем и сам успокоился.

— Это ты ездил, когда ярку продал? — спрашивает Генка.

— Ну да!

— А далеко ты ездил?

— Да уж помотал соплей на кулак!

Умолкает дед, глядя в небо. Может, думает о тех местах, куда так и не перевез семью. А Генка смотрит тоже, как плывут из-за дедова локтя крупные погожие облака, думает о сытых землях и боится, что когда-нибудь дед и в самом деле посадит всех в телегу и увезет. Страшно стало оставаться Генке без колхозной кузницы, где из дармового железа они с ребятами делают светлые ножики, без Синего камня в щучьем прозрачном ручье… А облака плывут и плывут из-за дедова локтя и уже начинают тянуть куда-то и самого Генку…

— Ну, давай огребать! — говорит дед.

…Все это было где-то здесь. Генка приблизился к кусту орешника. Постоял. Подумалось почему-то, что дед умер лицом кверху, глядя в небо на крутые погожие облака, как тогда на копне…

Генка больше дров не рубил. Отыскал фуфайку, накинул ее на одно плечо и пошел к опушке мимо покрасневших ольховых пней и занявшихся соком — березовых.

По дороге от города кто-то шел.

«Она!» — стукнуло сердце. Он заторопился, вспомнив, что уже суббота. Ноги не слушались, к телу привязывалась непарная дрожь и слабость — и все оттого, что он не знал и не мог представить, какая это будет встреча. Что он ей скажет? Там, на опушке, «разговор» с Гутькой шел гладко, но в голове сейчас не осталось ничего из той сочиненной им картины встречи, не всплыло в памяти ни одно из тех слов, без которых он казался теперь самому себе слабым, беспомощным.

Плотный кустарник закрывал дорогу, но Генка уже слышал шаги совсем рядом — ровные, неторопливые, уверенные шаги. Спокойствие это тотчас передалось Генке и он, не дожидаясь, когда дорога и его тропа сольются у моста, стал продираться сквозь кусты, вскинув, чтобы не цеплялся, топор над головой.

— Ой!

Генка опешил.

— Здравствуй, Генка! Ты чего это — одурел, что ли? Напугал меня незнамо как!

— Здравствуй, тетка Дуся…

— Чего это на тебе лица нет? — все еще не успокоившись от испуга, спросила мать Витьки Баруздина.

— Да так… А ты в город ходила? — он шевельнул плечом и беспомощно опустился на упавшую под куст фуфайку.

— В город. У сына была, — и добавила, как ударила: — Навестила их. А Гутю подвезли. Дома.

«Их!» — чуть не простонал Генка, взявшись за голову, и спросил как можно спокойнее:

— А разве он сегодня не придет?

— Что ты! Он сейчас при отрезвителе. В субботу да в воскресенье — самая у него работа. А ты не ждешь ли его?

— Жду.

— А-а-а… — протянула она, догадываясь о чем-то, и так стояла некоторое время с открытым ртом. — Здесь и ждешь?

— Ну, здесь!

— А-а-а… А может, ты дрова рубил?

— Рубил.

— А чего же дров не видать?

— Увидишь еще!

Генка стал снимать сапоги и перевернул сбившуюся портянку. «Зараза! Вот зараза!» — шептал он, когда старуха уже была у моста, и сам не мог понять, кого он ругает — мать Кривоногого или себя за такую оплошность.