Выбрать главу

Позавчера, к примеру, перед самой вечерней кормежкой появился его адвокат Родион Николаевич Сбруев и начал тянуть из него «правду». Он настаивал на том, чтобы Никита рассказал, какие отношения были у него с потерпевшим Мурадовым до инцидента в гараже и что послужило действительным поводом к его избиению. И снова, как это уж не раз бывало во время свиданий с адвокатом, весь заряд умственной энергии Рахманинова, который нужен был для выработки плана самоуничтожения, ушел на то, чтобы обмануть проницательность Сбруева и не сказать ему того главного, из-за чего все произошло.

Сбруев был ненамного старше его, двадцатисемилетнего, может быть, на пять-шесть лет, но разница была не в возрасте. Рахманинову казалось, что адвокат жил в совершенно ином круге представлений, мерил все совершенно другим аршином, чем он. Ничего он не смыслил в жизни Никиты, ничего не мог в ней изменить, и присутствие его только раздражало Рахманинова. Глядя на бледную физиономию адвоката, на небрежно откинутые густые волосы и крупную рыхловатую фигуру, которую облегал коричневый в крапинку пиджак, сшитый в каком-нибудь высоковедомственном ателье по спецзаказу, Рахманинов представлял себе, как, должно быть, бегает сейчас за этим красавчиком его мать, мать преступника, и какую сумму адвокат получит, если ему, Никите, не припаяют максимальный срок — пятнадцать лет строгого режима.

Сбруев поддерживал в нем слабую надежду на возможное смягчение участи. Но для этого он, Никита, должен был со всей откровенностью осветить ситуацию в гараже, по возможности не восстановив против себя судью и народных заседателей. Надежда адвоката смягчить приговор основывалась на внутренней его убежденности — в противовес обвинению — в том, что действия Никиты не были преднамеренными, заранее запланированными, но найти неопровержимые доказательства для подтверждения этого внутреннего убеждения было Сбруеву труднее всего. Никита это хорошо понимал. Но он не решался дать адвокату, далекому от его жизни человеку, те сведения, которые хотя бы объяснили истинную причину происшедшего. Он считал это абсолютно бесполезным. Во-первых, он сам ничем не мог подтвердить свой рассказ, вернее, то доказательство, которое у него было, он не хотел приводить. Приведи Никита его — он вынужден был бы открыть суду тайные стороны жизни его семьи, что было для него невозможно. Во-вторых, этот последний аргумент тоже мало что изменил бы в деле, потому что скрытые обстоятельства, заставившие его ненавидеть Мурадова, не могли вызвать сочувствия у других людей, в том числе у адвоката. И Никита петлял в показаниях или отмалчивался. Сбруев конечно же чувствовал уклончивую неоткровенность подзащитного, и это не улучшало их взаимоотношения. Но Никите сейчас было все равно. Уже недели полторы, как впал он в полную апатию, не нарушаемую ничем, кроме редких приступов отчаяния и мыслей о самоубийстве, и мечтал только об одном: чтобы все поскорее кончилось и суд был позади.

Но вот сегодня нестерпимая мысль о разбирательстве его преступления в присутствии родных и знакомых овладела им с новой силой. С удивлением он обнаружил сейчас, что все остальное — сколь бы жестко с ним ни поступала судьба — было, как оказалось, гораздо легче выносить: физическую боль, опасность ареста, скитания по чужим квартирам и городам, допросы, которым, казалось, не будет конца, — чем эти пять-шесть дней процесса, которые ему предстояли.