Когда Ямщиков выходит, Полкан расхаживает еще не одну минуту вокруг да около двуглавого московского телефона. Приноравливается к нему долго, малодушничает сначала, потом все-таки снимает трубку и набирает номер.
Ждет. Ждет. Ждет.
Потом там щелкает, и кто-то резко отвечает ему, не дожидаясь вопроса:
– Вам перезвонят, когда будет, что сказать.
Егор, наверное, в двадцатый раз рассказывает, что случилось с их отрядом в Шанхае: да ничего, господи, такого не случилось! Но люди все равно щурятся недоверчиво, кое-кто крестится, все вздыхают и охают. Китайцы с этим своим красным совхозом были всегда для Поста чем-то вроде Луны при Земле: неотделимым спутником, который, может, и не всегда на виду, но всегда ощущается. Да к тому же, с этой луны на них падала еще манна, которую и собирать-то не нужно было – знай, рот разевай.
И вот, на тебе.
То ли Луну оторвало от Земли какой-то чудовищной силой, то ли это Землю, наоборот, зашвырнуло черт знает куда чьей-то невидимой рукой. Никто не верил, что китайцы могли уйти с насиженного места сами – они за свои жалкие плантации цеплялись так, будто им они были в Священных писаниях обещаны. Тогда, значит, кто-то их все ж таки загубил – и взрослых, и детей. Кто-то или что-то. А кто?
Гарнизонный повар выходит к народу за ужином. Кается, что мало запас, говорит, что дети получат вареной курятины: сколько могли, кур берегли, но теперь будут пускать их под нож. Люди не рады – все знают, что птичник на Посту не слишком-то богатый. Начнешь резать кур, сразу и кончишь. Настроения не просто уже тревожные; умы начинают бродить. Полкан хочет что-то людям объяснить, но они на него шикают.
Вечером Егор слоняется по двору с гитарой под мышкой в надежде встретить случайно Мишель; вот он, вот гитара – давай продолжим с того места, где остановились в прошлый раз? И находит ее среди людей, которые собрались под окнами изолятора.
Егор их, конечно, не в первый раз уже их всех тут видит. Но людей становится больше, и стоят они теперь дольше, не расходятся. Егор проталкивается к Мишель, трогает ее за плечо.
– Привет!
Она отдергивается от него, как будто он кочергой раскаленной ее задел. Смотрит на него испуганно, глаза у нее какие-то… Одичавшие, что ли.
– Ты че? Я просто… Прости, если это… Напугал.
Мишель не откликается, но и взгляда не отводит от него; думает о чем-то своем – думает напряженно, и думает о чем-то, кажется, тяжелом, неприятном. Егор пытается улыбнуться, отмахнуться, перезагрузить разговор. Но она вдруг ловит его за руку.
– Егор… А мать дома?
Он пожимает плечами: ну дома, наверное, где ей быть-то еще? Мишель дергается – как будто собирается куда-то пойти, но потом все-таки остается на месте.
– Передать ей что-нибудь?
– Нет! Ничего. Я просто так спросила. Правда.
А лицо у нее такое, что желание играть на гитаре у Егора пропадает сразу. Он хочет еще что-то спросить, но она качает головой – не надо, пожалуйста. И Егор отстает от нее, так и не угадав, что случилось.
Мишель задирает подбородок, смотрит в окно изолятора.
Там, над головами у людей, зарешеченный приблудный поп, откашлявшись, заводит свою гундосую песню:
– Знаю, что тяжело на душе у вас, братья. Чуете беду в воздухе, яко же и я чую ее. Желаете дознаться у меня, что грядет, и как спастись. А что я, бродяга глухой, могу вам ответить? Как мне вас спасти? Никак не умею. Бо грядет буря, которая и столетние дубы с корнями будет вырывать, а мы только чувствуем, как предшествующий ей ветерок гладит нас по голове, волосы нам ерошит…
Егор морщится, фыркает:
– Херь какую-то порет, блин, скажи?
Но Мишель обхватила себя руками, как будто ей зябко, как будто холодный ветер и правда уже пришел откуда-то… Откуда-то из-за реки. Как будто уже перелился через стены Поста и ощупывает всех, кто сгрудился во дворе. И все знают, что, когда придет шквал, эти стены тоже не смогут никого защитить.
– Не знаю, что вам делать, братья. А сам буду делать то, что сказал уже своим тюремщикам нынче. Сегодня дайте мне половину от вчерашней еды, а завтра – половину от сегодняшней, бо намерен умерщвлять свою плоть и смирять ее голос. Среди восьми греховных страстей чревоугодие не просто так поименовано первой. Из всех них именно чревоугодие проще прочих усмирить, и над плотью возвыситься. И глад да не будет карой мне, но будет моим постом, а когда придет час испытания, я буду слабей плотью, но крепче духом. Если есть тут мои тюремщики, пусть подтвердят, что сегодня вернул им половину еды, что была мне дана.
Люди в толпе шушукаются, смотрят на соседей. И кто-то бурчит невнятно: