Выбрать главу

Башла мог позволить и дерзость: отбирать при делёжке то, что его кошт при набеге отвоевал. Курень Башлы силен, воины опытны, потому и при набегах лучше войну воевали, нюхом чуяли, где хранят жертвы лучший товар. Отнятое у мирного населения пожитое было у Башлы лучшим, зачастую красивым новьем, а не рухлядью старой и залежалой.

Да и то, в чужом огороде всегда огурец толще родится…

Терпел хан, много лет терпел выходки старого друга.

Но расширилось племя, подрастали новые башлы да итлари, старый друг одряхлел. Настало время хану вспомнить обиды.

Потому при разделе добычи достались Башле ошметки от боевого набега на Киевскую Русь: кучка монахов, что из пещер киевских выгнали разом с их челядью да прислугой, да людишек под десять десятков. Людишки попались так себе, разве это товар? Бабы с младенцами? Так младенцы скоро помрут по дороге. Ладно, хоть баб еще можно продать для работы евреям. Подростки-унаки, что больно злобно косились на половецкую стражу, так они или сдохнут от сильных побоев, иль удерут. В степи смерть все равно их настигнет. Несколько баб, совсем непонятных, одеты не бедно, но ни куны при них (куны – денежная единица Руси), ни серебришка. Видно, как выскочили из подворья боярского, так и попали в аркан молодецкий. Одна только и выделялась красой да убранством. Да одна-то – не все! Да три на десять мужчин, так тех изрубили на выходе с Киева. За них, если дойдут, может, дорого евреи дать то дадут, а по дороге опасны здоровые, взрослые мужики сильно опасны.

Половцы давным-давно ведали, что руськие племена очень разные. Племена их великие, родов не счесть, селились оседлые по селениям, городам вдоль рек и речушек, плодились во множестве. И разными были. И отношение к пленным по-разному шло. Есть племена, где мужики землю орали (орати– пахать), не приучены к бою. Тех брали в полон в великом во множестве, как баранов. Были другие, те, чуть что, хватались за палку или копье, короче, что под руку попадётся. Тех изрубали – опасны. Вот и сейчас изрубали крепкое мужичьё: такие и сами на бунт быстро поднимутся, и смутят всех остальных. Опасны! Иль, на худой то конец, ведешь их ведешь по степи, кормишь, обогреваешь, а они утекут или хуже того, нападут по сговору на половецкую стражу. Опасны! И уничтожены были, иссечены.

И выло бабье по упавшим сородичам, выло и голосило, пока свист плётки из сыромятной кожи тот вой не прервал.

Монахи шли молчаливо. В брань не пускались, в драку не лезли. Вместе со стадом людишек их не вели, опасались, вдруг на стражу да нападут. Убить не убили: не сильно похожи они были на воинов да бодрецов. Больше боялись: монахи худые, вдруг испытание степью не перенесут? Серые от пыли степной рясы, серые от усталости, горя изможденные лица страха у стражи степной вызвать не могут, только усмешку. Связали одною веревкой все пять десятков братии коричневорясой, и повели, как овец на закланье.

Ветер вечерний дразнил запахом ранней весны, а холод степной пробирал до костей, будто не лето вовсе, а задержавшийся май. Костры жгли равномерно, соблюдая приказ: у костра одного больше пяти полоненных собирать было не вможно. Пищу кидали прямо на землю, на холонувшую к ночи траву вперемешку с комьями грязи. Люди хватали объедки, жадно глотали большими глотками воду, что драгоценней алмазов в длинном пути. На первых-то днях бабы старались еду пацанве подложить, по извечной бабьей привычке. Уные (юные) ели, съедали свое, хватали, что бабы давали, глазами голодными в рваную ранили материнские сердца.

Меньше всех ели монахи. С первого дня самый тихий и скромный из них, что меж ними звался Евстратий, пищу брал так, что ровно старая бабка: пожует ломоточечко хлебца да водичкой запьет. За ним и другое иночество в пище сдержалось, про себя говоря: «пост, братие, это всё-таки пост». Стража вначале ругалась, потом подостыла: пусть меж собой еду делят, как им удобно. Авось добредут… Вечером, у костра, когда узы– веревки спадали: зачем пленнику ночью веревка? удирать – хуже смерти, волки людей одиноких рвут на шматочки, голодный их вой слышен невдалече.

Так вот, вечером, у кострищ, братия к людям подсаживалась и говорила и говорила. О чем шли молва с разговорами, половцы слушать не слушали: кто языка мало знал, кто пленными брезговал. Бабы тихонечко плакали – братия молилась. Молодежь рвала душу, буянила – иноки плакали вместе с ними, и снова молились. Отдельная было вначале группка жён, что была побогаче одета, скоро расшилась: поодиночке женщины поприставали к группкам другим. Кто к юным подросткам, как матери будто. Кто к бабам-родильницам, детвору помочь выхаживать. Кто ближе к монахам, всё же мужчины. Пусть не защита прямая от сабли поганого, но всё же как-то надежнее, чем самому. Монахи держались учтиво, тихо шептали Писание, уговаривая, что уныние – страшный грех.