Выбрать главу

Короче говоря, мне расхотелось длить это пиршество, и под каким-то благовидным предлогом, совершенно лишним, я отмылил. Я узнал тут и другие сленговые слова, предел языкового хамства, — «сделал ноги». Меня не удерживали. Таинственные переговоры, где самое важное оставалось в паузах (Мандельштам ценил в кружевах не плетение нитей, а дырки), продвинулись так далеко, что застолье изжило себя. Неожиданно Артемьич, легко вскочив с корточек, последовал за мной.

Благодарный за товарищество, я стал восхищаться его автогигантом, который с обычным перерасходом сил и средств, будто в первый раз, строила вся страна, исходя фальшивым энтузиазмом, фанфаронством и обязательствами, которые хладнокровно нарушались, на что никто не обращал внимания. Но все-таки построили, гибельно сбив экологическое равновесие края, что тоже никого не взволновало, кроме нескольких газетчиков-очернителей.

Он выслушал мои восторги, лучась пронзительным белым светом из своих хрустально ограненных глаз. Потом сказал в том же тоне душевного подъема:

— А знаете, мы сроду плана не выполняли. Как ни бьемся, а больше шестидесяти пяти процентов дать не можем.

— Почему? — опешил я.

— Никак оборудование не освоим. Оно все импортное.

— Когда-то автомобилистов посылали учиться к Форду.

— И мы посылаем! — чему-то обрадовался он. — Я — каждый год в списке. Только едут не станочники, а ум, честь и совесть нашей эпохи.

Осекшись на производственной теме, я решил возвысить его как пчеловода, хотя нет ничего скучнее пасечного энтузиазма с непременным восхищением многообразными чудодейственными свойствами пчелиных даров, особенно прополиса. Зацепкой мне послужил его значок.

— Значок есть, а меда нет! — отозвался он с присущей ему подъемной бодростью. — Цветочного, я имею в виду. Сахарный — это рыночный обман. А натурального меда мы давно не берем. От дымов и химии все медоносы исчахли.

Я не люблю, когда о кромешных наших бедах говорят с ликованием. Но в безунывности его ответов был не ернический восторг падения, а крепость шеи, которую не согнуть.

Я оставил попытки пробудить в нем здоровую советскую гордость и, несколько подавленный, замолчал. Он тоже молчал, но порой я ловил на себе его сверкающий хрустальный взгляд, чуть косой и заговорщицкий, словно нас связывала какая-то счастливая тайна. Меня стесняло это неоправданное душерасположение токаря-пасечника из далекого новостроечного города. Я до мурашек боюсь однотипных серых городов без старого храма, без памяти о прошлом, без ампирных полуразвалившихся особнячков, останков монастырских стен, приземистых торговых рядов, но с бездушием одинаковых жилых коробок, громадным партийным зданием, чахлым сквериком перед ним и непременным бронзовым истуканом.

Хорошо еще, если излучаемая им восторженная симпатия — просто эманация домашнего коньяка, куда хуже, если его разымает тайный литературный зуд, стремящийся к воплощению.

Ни один мой приезд сюда не обходился без объяснений с каким-либо пенсионером, желающим запечатлеть свой громадный жизненный опыт и уверенным, что ради этой высокой цели профессиональный литератор отложит собственные эгоистические намерения и включится в действенную помощь. А сколько пришлось выслушать беспросветных стихов и прозы! Неужели Артемьичу мало металлической стружки и восковистых сот, и манит злая судьба графомана?

Лес держал на чахлых кронах по-дневному яркое голубое небо, но между стволами копил печальный сумрак. Когда же мы вышли на опушку, нас объял сияющий, солнечный, не помышляющий о конце день. Жизнь продолжалась, она была прекрасна и станет еще прекраснее, если избавиться от Артемьича, от его доброй, но подозрительной назойливости. Мимо медленно катился пожилой велосипедист — наш отдыхающий, не поддавшийся лесным чарам.

— Дайте прокатиться! — неожиданно для самого себя крикнул я.