Выбрать главу

— Значит, отложили исполнение смертного приговора своим парням, — пытается сопротивляться Гедиминас, чувствуя, что сдается.

Дирвонайте. Жуткий цинизм!

Гердайтис. Нет — кокетничанье своей оригинальностью.

Туменас. Иногда ты невыносим, Гедиминас.

Гедиминас. Почему, Альгис? Ведь вы так этих детей зарядили, что достаточно нажать кнопку, применяя выражение господина Липкуса, и все они полетят в цель.

Дирвонайте. Для вас нет ничего святого, Гедиминас.

Гедиминас. Кроме человека, Юрате.

Гердайтис. Начинаю верить, что все поэты чокнутые.

Липкус разевает рот, словно рыба на берегу. Зеленые глаза буравят Гедиминаса с такой злобой, что по спине бегут мурашки. Наконец — смех. Первый раз за этот вечер он слышит смех Липкуса. Сиплый, с тарахтением. Как будто телега едет по мосту.

— Господа, полюбуйтесь на этого человека. — Липкус протягивает руку через стол, тычет пальцем в Гедиминаса, едва не касаясь груди. — Полюбуйтесь на это ископаемое. Это самое совершенное порождение человечества. Гений! Для него нет ничего святого, кроме человека, а когда мы спасли для нации пятьдесят молодых жизней, он, этот светоч гуманизма, только смеется над нами. Да, да, здесь, за этим столом, мы выкурили немало табаку, как вы изволили выразиться. А что ваша милость сделала для блага вашего человека? Сбежала к папаше свиней кормить, потому что в деревне спокойнее, безопаснее. Пускай такие дураки, как Туменас со своей братией, борются за нашу молодежь с немцами и их прихвостнями, а если попадутся, пускай едут в рейх, пахать поля бауэров, или в трудовые лагеря. Не знаю, чем кончится дело с этими смехотворными поставками, господин Гедиминас, но я лично плакать не стану, если вам прищемят хвост. В одиночку хотели смеяться — в одиночку и заплачете. Нация склоняет свои знамена лишь перед теми, кто гибнет за нее и вместе с ней. Сторонние наблюдатели, да еще такие, которые издеваются над нацией в час испытаний, ей не нужны… ………………………………………………………………..

Колокола Марюса… С другой колокольни, конечно, но в нем, в этом звоне, то же безжалостное осуждение, которое гремело в избушке у леса. «В одиночку хотели смеяться, в одиночку и заплачете…» Марюс сказал это чуть иначе: «Держись обеими руками за свой флаг, то есть за себя, пока фрицы не уложат тебя в могилку…» И тут и там за столом сидело пятеро, и были две точки зрения. И его точка зрения показалась смешной. Одни презрительно повернулись спиной, ушли, даже не попрощавшись, другие же совали руки, благодарили за гостинцы, но во всем их поведении чувствовалось такое превосходство, что Гедиминас, подавленный собственным ничтожеством, не скоро пришел в себя.

«Надо было кивать, глотать чужой табачный дым и молчать. Был ли смысл еще выше поднимать стену, которая и так уже отделяет меня от вчерашних друзей? Липкус справедливо бросил мне в лицо: и впрямь, что же я сделал „для блага моего человека“? Помог Пуплесене и Культе. А все другое — слова, слова. Но даже этот убогий аргумент я не вправе был использовать».

Гедиминас растянулся на диване и смотрит в потолок. Если б за окном гудел лес и где-то тикал будильник, можно было бы подумать, что все еще длится ночь на опушке Вентских лесов. Но за открытым окном сонно дышит город. По тротуару стучит подковами сапог патруль, где-то ревет мотор машины, из ресторана вместе с ветром приплывает, то усиливаясь, то почти смолкая, музыка джаза. Гедиминас закрывает веки. Глаза саднит от табачного дыма, хотя комната, наверное, уже проветрилась, можно закрывать окно. Его чуть подташнивает. Сознание выталкивает и снова поглощает образы, ничего общего не имеющие с этим вечером. Вороны на дороге зимой копаются в дымящемся конском навозе. Мать кормит кур во дворе. Отец. Погожее летнее утро… Снова отец. По-детски сидит верхом на стульчике, отбивая косу… Тук-тук-тук… Белая береза за гумном, у пруда… Не помнит уже, кто тогда обидел его, малыша, но он плакал, обняв дерево. Было ласковое синее небо, просвечивающее сквозь взлохмаченную ветром крону березы, ласковые птицы, ласковые стрелы аира по берегу пруда, но не люди. Он не хотел видеть никого из людей. Представил, что, кроме него и этого дерева, единственного его друга, никого больше и нет на свете. Разве что пролетевшая мимо птица, стебель зеленого аира — вот и все. Голубая даль. Без конца и края. Пустота. И тогда, наверное, впервые в своей маленькой жизни, он почувствовал суровое веяние одиночества, от которого, как от удара ветра по лицу, на глаза навернулись слезы.