…Хорошо бы сидеть, прислонившись спиной к березе детских лет, и давать волю сердцу.
— Наверное, дым вытянуло, — голос Туменаса со скрипучей кровати.
Гедиминас торопливо осушает краем одеяла слезы на глазах: вдруг Альгис включит свет. Но тот в потемках закрывает окно и, затянув штору, на цыпочках возвращается к своей кровати.
— Я не сплю, — невольно вырывается у Гедиминаса. — Послушай, Альгис, мне правда жаль, что я по-хамски вел себя с твоими гостями. Не сердишься?
— Липкус иногда слишком распускает язык. — Туменас широко зевает. — Но вообще-то они люди мыслящие. Мог бы терпимее к ним отнестись.
— Конечно, Альгис. Тем более что я конченый человек, никто мне не поможет.
— Вот какие пироги… — удивленно тянет Туменас. — Что случилось? А, ты насчет поставок…
— Поставки — дело десятое, Альгис. Пока что десятое. Я просто чертовски одинок. Какой-то кошмар. Такое чувство, будто я прыгаю, как кузнечик, под огромным прессом, который неумолимо опускается.
— Все мы под прессом, Гедиминас. Сегодня разговариваем здесь, а завтра можем оказаться в гестапо.
— Нет, Альгис, это не страх перед смертью или неизвестностью. Ты в детстве хоть раз заблудился в лесу? Бежишь в одну, в другую сторону и не веришь, что выбрал правильный путь. Так вот, и со мной теперь нечто в этом духе.
— Может, не стоило тебе сматываться в деревню?
Гедиминас пропускает мимо ушей замечание Туменаса и продолжает мысль, которая все больше завладевает им:
— Липкус за дело щелкнул меня по носу. Препротивный субъект, не люблю таких, откровенно признаюсь, но ваши усилия удержать учеников от фронта… Это вы, правда… нельзя признать… Вас уважать надо. Я со своими поставками и впрямь…
— Вернулся бы в гимназию, Гедиминас. Мог бы больше сделать для блага нации, — оживляется Туменас.
— На этом я поставил точку, не надо, — резко обрывает Гедиминас и, помолчав, добавляет: — Вы и в самой гимназии ведете такие разговоры? Хоть Баукуса остерегайтесь.
— Баукуса? Этой развалины? Сказал бы — директора!
— В тихом омуте черти водятся.
— Баукуса! Смешно!
— А ты не смейся, разрази тебя гром!
— Мы даже собирались привлечь его в свой кружок. Намекнули, но старик перепугался, только руками замахал: «Жена, детишки…» Вот какие пироги… Трус!
— Тебе этого мало?
Туменас только глубоко вздыхает.
Гедиминас поворачивается к стене. Пружины впиваются в бок. Давно пора спать, — наверное, уже за полночь, — но в голове неотступно теснятся мысли. Какая-то гнетущая сумятица, от которой не сбежишь. Его подмывает продолжить разговор с Туменасом, впустить его в свой смятенный мир, поводить по сокровенным лабиринтам сердца — пусть скажет, что не так, что надо изменить. Нет, не поймет; хоть и будет стараться, ничего у него не выйдет. Нанесет грязи, наплюет на пол. Кроме отца, пожалуй, нет человека, которого он мог бы впустить в свою душу на равных. Милда? Да, с ней просто. Рядом с ней кажешься себе больше, значительнее. Все проблемы теряют вес от одного жеста ее руки, картавого говорка, улыбки, волнующей и беспомощной. Она такая же изувеченная жизнью, как и ты, только еще более нищая духом, — ты мечешься, скорбя за весь мир, а она живет своим горем. И зажимаешь губами губы, ерошишь волосы, впитываешь тепло тела, и таешь от благодарности, что на этой страшной земле есть существо, которому ты нужен, как хлеб голодному, как вода жаждущему, как любовь человечеству.
Проводив утром Туменаса в гимназию, Гедиминас помедлил с час (пускай Адомас уберется в свой участок) и ушел на почту, чтоб позвонить Милде.
Ответил незнакомый женский голос.
— Будьте любезны, позовите к телефону госпожу Вайнорене, — попросил он, задыхаясь от волнения.
— Госпожу Вайнорене?.. Да ее… Да она-то…
Треск. Пауза. Потом мужской голос:
— Кто спрашивает?
Гедиминас, словно обжегшись, отнял от уха трубку.
— Кого вам? Алло, алло!
Что случилось, разрази их гром? Откуда у Милды девка-заика и мерин с насморочным голосом?
Вышел на улицу, постоял на крыльце, прикидывая, что предпринять, потом вернулся на почту и попросил еще раз соединить с тем же номером.
Теперь сразу ответил мужской голос.
— Мадам Милда дома?