Ее маленький мирок ползет рядом. Осколок чужой планеты, попавший в поле притяжения Земли. Холодно и неприютно. Она не верит, не верит ни единому его слову. Красивая сказка, которую дети ее детей будут рассказывать своим детям. «Все это красиво, — хотела бы ответить она. — Знамена у вас алые, как одежды Христа. Христос тоже провозглашал любовь, одним караваем кормил тысячные толпы. Да-да, это очень красиво». Она хотела бы это сказать, но губы на замке. Она чувствует себя серой, слабой и маленькой перед этим странным человеком, создающим легенду. Камешек на тропе, который никогда не скатится на зеленый луг, разве что скинет нога прохожего.
— Теперь тебе ясно, почему я ночами сижу за книгами? — слышит она приглушенный, сердитый голос. — А может, и нет. Наверное, нет. Смеешься в кулачок и думаешь: фантазируй, фантазируй…
— Я ничуть не смеюсь, — искренне отвечает она. — Я уважаю людей, у которых есть своя звезда, хоть и выдуманная.
Он тихо присвистнул. Не поверил! Обидно до слез: она так не хотела остаться в его глазах пустышкой или лгуньей! Но двор уже рядом, надо же наконец сказать «спокойной ночи».
— В гимназии я много читала, — торопится она. — Мне нравились книги про людей, которые за что-нибудь боролись. Часто они терпели поражение, но я все равно их не презирала. Я завидую сильным людям, Марюс.
— Вот как! Любопытно… — Протянутая для прощания рука опускается.
«Сейчас он уйдет…» Она в отчаянии смотрит на черную груду изб под звездчатым платком неба. У хлева дремлет в конуре пес. Амбар глядит испуганно и одиноко в мутную тьму. «Сейчас он уйдет…» И вдруг случается нечто неожиданное.
— Сейчас он уйдет… — Она не хотела говорить этих слов, но они сказаны. Теперь он свистнет и рассмеется. Но смеха нет: он понял, что ей надо оправдаться.
Они долго сидят на крыльце клети. Сердца открыты не настежь, но и в эту крохотную щелочку можно увидеть то, чего не замечал раньше.
— Ты не такая, как другие кулачки, — слышит она его шепот.
— Не ругайся.
Его лицо близко-близко. Ночь изменила черты до неузнаваемости. Каменное плечо теснит плечо Аквиле. Надо встать и уйти, но она не может двинуться с места.
— Не ругайся, — слабо повторила она и подняла руки, чтоб оттолкнуть его.
Но его руки тоже взлетают. Тусклый небосвод заслоняет что-то темное. Прохладное, шершавое, чужое лицо, губы, ищущие губ. Нашли! И отпрянули, словно попробовав яда. Потом прорвались слова. Слишком громкие для ночи и неожиданно злые:
— С ума мы, что ли…
Он поднялся со ступенек и ушел. Шумно, торопливо, словно убегал от лая разбуженного пса.
— Тсс, Рыжик, тсс, — вполголоса увещевала она. — Успокойся. Он совсем не чужой человек, хоть и кажется таким. — И, откинув голову, улыбнулась холодному мерцанию звезд, все еще чувствуя на себе тяжелые его руки и жаркие губы на своих губах.
Уткнулась мужу в спину, словно это самое лучшее место, чтоб спрятаться от прошлого. Зачем воспоминания, боже мой, зачем воспоминания! Красивая была легенда, но такая зыбкая. Хрусталь сказки пошел трещинами еще до того, как Гульбинасов увезли. Но она еще пыталась подклеивать отлетающие осколки, — он ведь был рядом. Ах, опять! Боже мой, к чему этот вчерашний день! К чему тот, что обещал обнести на руках вокруг света, и другой, под стать ему, возомнивший себя Христом-праведником? Жизнь не мечта, не фантазия, она — камень, который надо катить в гору, да еще осмотрительно, а то выскользнет из рук и придавит.
Утром Аквиле проснулась со свежей головой. Ночные мысли казались бредом больного, — спал жар, и они исчезли. Слабовата, правда, немножко, но организм ликует, справившись с болезнью. Аквиле накрывает Лаурукаса, который сбросил одеяльце, берет ведра и идет в хлев.
— И-эх, надумала же, — ворчит Кяршис. — Скотину я сам покормлю. Иди лучше завтрак приготовь.
— Не бойся, будет и завтрак.
В теплом хлеву уютно, славно. Она бросает овцам охапку сена («Мои овечки…»), доит коров, приносит им по корзине свеклы («Мои коровушки…»), выливает борову ведро пойла («Моя свинка…»). Она ходит из хлева на сеновал, в амбар и обратно, а за ней тянется невидимая нить, связывающая ее с вещами, которых она касается то рукой, то взглядом. Словно сливается с ними, сама овеществляется, и все, что нельзя тронуть рукой, все нематериальное не вызывает теперь у нее никаких чувств. Грезы отступили перед мерой муки, корзиной свеклы, мятным шорохом сена. Душа полна коровами, которые должны давать побольше молока, свиньями, которых надо получше откормить, хозяйственными постройками, в которых станет тесно, если после войны дела примут хороший оборот.