ГЛАВА 24
Пожарищами, грохотом канонад, рычанием танков, пылью, смертью отходило четвертое военное лето.
Земля огрызалась огнем, неподатливо ложилась километр за километром под гусеницы, под протекторы автомашин, под миллионы стоптанных вдрызг рыжих ботинок и расхлестанных кирзачей.
Оставались позади города, деревни, леса, пепелища, язвы воронок, рубцы траншей и окопов, испуганные люди, удивленные тем, что они живы. Зло материли солдаты Гитлера, фрицев, которые так и не могли понять битыми башками, что надо кончать войну.
Неразговорчивые жители разоренных деревень называли солдат «панами» и на любой вопрос отвечали «нима ниц», а уж потом разбирались что к чему. Показывали дорогу, давали ночлег, поили молоком и выспрашивали, отойдет ли колхозам земля.
На пригорках шильями втыкались в небо костелы, женщины целовали руки у ксендзов и в разговорах через слово вспоминали «матку бозку». У деревенских околиц смотрели на русских деревянными глазами распятые Иисусы, повязанные вышитыми линялыми полотенцами. У их ног лежали увядшие букетики лесных колокольчиков и цикория.
Юрка Попелышко во все глаза смотрел на польскую землю, по которой шел полк, и удивлялся, что вокруг тянутся такие же леса, разбитые дороги, так же сонно греются на солнце бревенчатые избы, крытые ветхой дранкой или соломой. Точь-в-точь такие видел Юрка на Смоленщине и в Белоруссии…
После взятия старинной русской крепости Осовец, где полк снова потерял половину состава, дали отдых. Измотанные боями, немыслимым броском до границы Восточной Пруссии, обескровленные части стали в оборону, начали подтягивать тылы, пополняться, готовиться к решающим боям.
За взятие крепости Осовец была объявлена благодарность Верховного главнокомандующего. Тем, кто уцелел после штурма, выдали отпечатанные в типографии бланки с портретом Главнокомандующего и текстом благодарности. Свою фамилию каждый должен был вписывать сам.
Осень пала сухая и крепкая. Пахучая, как отстоявшийся в погребе квас. Воздух был синевы безмерной, и серебрились в нем паутинки, доверчиво льнущие к солдатским гимнастеркам. Кончилась жатва. Реденькие скирды стояли на лоскутных полях, казавшихся теперь прохладными пустошами. На пажитях хозяйственно расхаживали грачи. Земля была легкой, дышала покоем, отдыхала.
Деревья неохотно осыпали лист. В осинниках и в березняке солдаты бродили по хрусткой позолоте, отдающей винным запахом. С каждым днем густела киноварь кленов. В осенних лесах приметнее мохнатились сосны, отчетливее зеленел ельник.
Осенняя тишина была прозрачна и черства. В сумерках расстилались по ложка́м ватные пласты тумана. К утру воздух сырел росами, куржеватилась заиндевевшая трава.
Под Осовцом Орехова зацепило осколком мины, и лейтенант Нищета прогнал его в медсанбат. Евгения Михайловна вытащила зазубренный осколок, перебивший ребро, заштопала бок и поместила Николая в просторный сарай, где размещались легко раненные.
Николай отмылся, отоспался и поправился на медсанбатовских харчах. Рана заживала хорошо, и на очередной перевязке он спросил Евгению Михайловну, когда его выпишут.
— Торопишься довоевать?
— Тороплюсь, — признался Николай. — Столько отмахал, теперь хочу по немецкой земле пройти. Хочу — и все тут.
— Потерпи пару недель, выпишу. — Евгения Михайловна прошлась по крошечной избушке, где размещалась перевязочная. — Только больше мне в руки не попадайся. Второй раз тебя починяю.
— Не попадусь, я везучий.
— Пока везучий, — согласилась Евгения Михайловна и подошла к окну, где билась о пыльное стекло шалая осенняя муха. — На войне, Коля, были и везучее тебя. По десятку раз из госпиталей выбирались, а потом обрывалась везучая ниточка… А довоевать хочется. Мне и стрелять на войне еще не пришлось, а тоже хочу по их земле пройти, ногами ее потоптать. Немного осталось, а остаточек трудный. На своей земле воевать легче. И немцам тоже…
Николай слушал военврача и думал, что женщины в солдатских гимнастерках удивляют какой-то внутренней схожестью. Видно, они острее и горше воспринимают муки и смерть, разрушения, голодные глаза обездоленных ребятишек и сожженные дома. Печалятся об этом сильнее, ближе принимают чужое горе, не столько увиденное, сколько почувствованное настороженным сердцем.