— Маша велела передать, — сквозь зубы сказала Золотинка, — что не будет тебе пирожков! Что ты свинья! Не медведь ты, а свинья! Тупое чудовище! Гора мяса и горошина мозгов!
Поглум хлопал глазами.
— Ты так брани-ишься… — протянул он с укоризненным удивлением.
Освобожденный от медвежьего усердия народ, кто владел ногами, спешил убраться. Прихрамывая, а то и на карачках люди шли, позли, карабкались по лестнице к выходу, давились в воротцах, торопясь избыть этот страшный сон. Покалеченные мычали в проходе, хватаясь за прутья решеток, хрипели и стонали; лежащие пластом хранили молчание. Проход между клетками горбатился телами.
— Вот что, — решила Золотинка, — никуда от меня не отходи и не смей никого трогать.
— А если он сам меня тронет?
— Терпи.
Глубокомысленно цыкнув губами, Поглум почесал за ухом железным пестиком, но даже такое, усиленное действие не внесло ясности, что же это все-таки значит: терпи? А спрашивать не решался.
— Где Машенька? — сказал он, рассчитывая увести разговор в сторону.
— Маша видеть тебя не хочет! — отрезала Золотинка. Голос ее гулко отдавался под сводами опустелой залы, где перешептывались чахлые стоны.
Поглум замер, сипло дохнув, и потом как-то съежился, что удивительно было при необъятных размерах грудной клетки. Жалостливые вздохи дуролома в виду страдающих людей не вызывали у Золотинка, однако, ничего кроме злости.
— Иди за мной! — прошипела она, направляясь к выходу.
Несколько опамятовавшись, Золотинка заподозрила в этом жутком недоразумении блудливую руку Карася, который если и не прямо направлял усердие Поглума, то присутствовал при его безумствах как сочувствующий и благодарный зритель. Карась исчез. Во дворе все смешалось, Золотинка не обнаружила тюремщика. Истерзанные узники расползались, они подавили своим числом курников, которые пребывали в замешательстве, лишенные представления о том, что произошло и происходит.
Виноватый Поглум тащился позади Золотинки и отстал. Появление его в тесной сторожке умерило галдеж, и те, и другие, узники и охрана, не чинясь между собой, без разбору хлынули вон, оставляя в распоряжении зверя столько пространства, сколько должно было ему хватить для любых проявлений разнузданного нрава.
И Поглум не замедлил его выказать. Не рассчитанная на размеры голубого медведя сторожка затрещала, когда он сунулся в дверь и застрял плечами. Затруднение это остановило медведя не надолго, он наддал… И под грохот рухнувших стен вышел на волю, унося на голове крышу, а на плечах одверье, ни на что, впрочем, уже не годное.
Золотинка поджидала его у костра, откуда бежали все, способные унести ноги.
— Так-то ты терпишь? — встретила она медведя.
— А что? — затравленно спросил Поглум, озираясь и скидывая с себя обломки брусьев.
— Да так… ничего, — вздохнула Золотинка.
— Ладно, я буду терпеть, — нашел причину обидеться в свою очередь и Поглум.
Рассвет окрасил небо в пронзительные тона, и повсюду проступили следы ночного погрома. Однако, крепость стояла незыблемо, не понесли урона сложенные из камня стены; разгром, постигший все преходящее, уже не производил подавляющего впечатления, как в темноте ночи. Побитые градом лошади среди разваленных повозок, неубранные тела мертвых словно бы стали меньше, незначительней в виду громады нового дня. Все тот же без перемены ветер, свистевший в худых крышах, затянул половину небосвода иссиня-черной клубящейся тучей, рыхлый испод которой пронизывали лучи восходящего светила.
— Не хватило бы градом, — заметил кто-то из стражников. — Укрыться бы загодя.
— Не укроешься, — сказала Золотинка. — Едулопы.
Сыпануло сухим листом — ничего похожего на град, на его жестко вычерченные, косо упавшие столбы, которые подпирают тучу. Это выглядело иначе: словно бы туча был огромным, раскинутым на полмира деревом, его багровой и черной кроной, порыва ветра веяли мелкий лист. Пожухлая листва вперемешку с обломками веток, кусочками коры — всякий древесный дрязг в мутной замедленном падении.
— Едулопы, — приглушенно прогудел Поглум.
Золотинка обернулась: