Выбрать главу

Утра следующего дня я никогда не забуду... Мы проснулись и встали, как обыкновенно, в девятом часу. Я помню, кажется, еще спросил кого-то: «Что там, наверху?» — и мне ответили, что ничего, все по-прежнему. Но когда мы были уж совсем готовы и хотели идти в столовую к матушке пить чай, вдруг вошел Никифор-лакей с подносом, на котором были налитые наши с сестрой чайные чашки и чашка Анны Карловны. Я в недоумении остановился — что это такое? Никифор ничего не отвечал на мой вопрос, обращенный к нему, а Анна Карловна сказала, что в столовой есть кто-то, при ком матушка не хочет, чтобы мы выходили. Этого никогда не бывало прежде, и сказала она это как-то странно-подозрительно...

— Там кто? — спросил я Никифора; но тот уж уходил и опять ничего мне не ответил.

Было что-то во всем этом необъяснимо-странное, и не только странное, но тревожное, загадочное. Няньки и вообще никого, кроме Анны Карловны, с нами не было. Как только мы напились чаю, она сейчас же пошла с нами в смежную, рядом с детской, комнату, классную, хотя погода в этот день была солнечная и, следовательно, по летнему положению мы должны бы были с ней идти гулять в сад, а вовсе не заниматься.

— Сейчас маменька придет и отпустит вас, — сказала она в ответ на мой вопрос, — а теперь пойдемте.

Я повиновался. Сестра тоже как-то странно и удивленно поглядывала на нее и на меня.

Наконец мы уселись вокруг стола, достали наши тетрадки, и Анна Карловна начала нам диктовать. Прошло с полчаса. Я писал, путал, ошибался, совсем не то у меня было в голове, предчувствие чего-то нехорошего не оставляло меня и моих мыслей в покое. Я помнил, что года два тому назад, когда нашли в саду зарезанную ночью жену повара Степана (ее зарезал молодой малый, конюх, «из любви»), нас тоже не выпускали никуда из классной, пока не кончилось все, то есть похороны ее. Я писал, а сам все думал, подыскивал причины, почему мы сидим теперь и нас не пускают гулять в сад?.. В классной окно было отворено, и это еще больше манило в зелень, в тень; все так блестело на солнце, деревья стояли такие зеленые после вчерашнего дождя, воздух такой чудный, свежий-свежий, душистый — липы цвели... Вдруг в саду, под самыми нашими окнами, кто-то пробежал, и вслед за тем голоса:

— Евпраксия Егоровна! — услыхал я голос Матреши. — Что ж вы не идете? Идите же... барыня ждут одевать покойницу...

Я вскочил с места, выглянул в окно, мимо проходила Евыраксеюшка« старуха, и с ней Матреша.

— Кто покойница, какую покойницу? — Крикнул я им.

Матреша с заплаканными глазами вскинула на меня свое лицо.

— Барышню, Лизавету Семеновну, — моргая глазами, на которых блестели слезы, отвечала она.

Вокруг меня уже стояли сестра, Анна Карловна, откуда-то явившаяся вдруг нянька, Дарья Афанасьевна, и они что-то говорили. Анна Карловна выговаривала, упрекала — я ничего не слыхал, не понимал, не слушал их: я был весь под влиянием того, что я услыхал, узнал сейчас... Они, должно быть, поняли, догадались наконец, что упрекать меня теперь не время вовсе, и принялись уговаривать и успокаивать.

— Ну что ж, видно, уж богу так угодно было. Ей, может, там, на том свете, лучше будет... Что ж делать — видно, так судьба уж...

Я посматривал на них и как-то не то чтобы успокоился после первого известия, поразившего меня, а словно как бы одеревенел.

— Она когда же умерла? — спросил я.

— В восемь часов... утром.

— Это мы уж встали, проснулись, — про себя соображал я вслух.

В это время я увидел сестру Соню. Она стояла тут же и плакала, смотря на меня и утирая платочком слезы.

— Тебе ее жаль? — спросил я.

— Жа-а-ль, — ответила она.

— Да как же не жалко, всем жалко, — говорили и нянька и Анна Карловна. — Бог прибрал — видно, он лучше знает, что делает.

Потом пришла матушка. Что-то она нам говорила, объясняла, — я ничего не помнил и не понимал. Потом приходили и другие женщины, горничные. Эти рассказывали одна другой какие-то подробности, как она умирала и умерла. Потом я видел или слышал, как приезжали попы, носили восковые свечи, к нам в классную откуда-то проникал запах ладана. В таком состоянии я пробыл до вечера. В сумерки я задумался, глядя в окно, в сад, и у меня вдруг хлынули слезы, неудержимые, горячие, и мне вдруг все стало словно яснее, словно сейчас только явилось у меня сознание и я начал понимать, что кругом меня делается... Меня никто не останавливал, не уговаривал, не успокаивал, все как будто даже делали вид, что меня, или, по крайней мере, того, что я плачу, не замечают... И вдруг какое-то горькое-горькое чувство, как от оскорбительной неправды, обиды, наполнило душу мне... А еще немного погодя я уж ощущал в себе какое-то сильное, сознательное, смелое до дерзости, до вызова, порывистое, решительное чувство... Против кого? Если бы меня тогда спросили, едва ли бы я сказал: «против дяди!..», хотя и его и его управляющего, Максима, имена и не выходили у меня из головы... Я и на Анну Карловну, смотрел как на обидевшую меня тем, что скрыла от меня истину, и на матушку — с упреком, что и она не поняла меня, не пожалела меня, не сказала, и на всех этих назойливо-досадных девушек и женщин, которые и плакали и вместе с тем судачили, болтали, интересуясь такими все пустяками и глупостями!..