— Да уж знаю, — отвечал я, — все же это ведь знают.
— То-то, от кого это вы узнать могли?
— Слышал.
— От кого?
— Мама говорила с тетей Глашей.
— А вы подслушивали?
— Нет, я слышал просто. Я тут же сидел с ними и слышал, как они говорили.
— Вы слышали, только совсем не то, не поняли ничего и теперь бог знает что рассказываете.
— Нет, я понял, — попробовал было я настаивать, — и она, эта Маша, нисколько не похожа даже на свою мать Авдотью.
— Какую Авдотью? Это еще что такое?! — воскликнула Анна Карловна. — Вот погодите, мамаша приедет, я ей все это расскажу! Это еще что такое выдумали!..
Анна Карловна, конечно, все это знала, но она была поражена, как это я все знаю, и даже с такими подробностями. Она, несомненно, была возмущена неосторожностью матушки и тети Глаши, которые такие вещи рассказывают в присутствии детей, — разве можно это делать?
Так же безуспешно окончилась и моя попытка узнать что-нибудь от няньки нашей, которая, конечно, тоже все знала.
— А господь с ней, с этой девочкой, — отвечала она мне на мой вопрос. — Это не наше дело, батюшка, и что об этом говорить.
— Да ведь она дочь дяди Васи?
— А господь ее знает.
— Да ведь ты-то знаешь?
— Ничего, мой соколик, я не знаю.
— Ну вот еще!
— Да откуда же я узнаю? Где же я бываю? От кого мне слышать-то?
Так что мне оставалось на такие ее ответы сказать только с недовольной гримасой:
— Все равно ведь — я все узнаю...
Матушка вернулась, действительно, прямо из монастыря, не заезжая оттуда в Пестрядку к тете Глаше. Но зато она привезла нам богатый материал, который оставалось только поглощать и усваивать, по мере того как нам удавалось слышать ее разговор об этом с отцом, с гувернанткой или с кем-нибудь из родственников и соседей, приезжавших к нам и тоже интересовавшихся этим вопросом.
Так, мы очень скоро узнали, что этой девочке Маше уже пятнадцать лет будет скоро. Что она очень миленькая и даже, может быть, будет красавица со временем, потому что волоса у нее необыкновенной густоты и для ее лет длинны.
— Понимаете, — рассказывала матушка, — коса почти до полу. Я ей говорю: «Ну-ка, Маша, распусти косу». Как она распустила, я так и ахнула. Ну вот на столько (матушка показала пальцем, на сколько) не хватает до полу. И черные-пречерные. И потом глаза у нее совсем как у покойника Василия Николаевича: большие, черные и этакие задумчивые. Я смотрю на нее — совсем он, только, как в девочке, это все в ней нежнее...
Это нам было, я помню, почему-то очень приятно узнать. Нам она представлялась, на каком основании — неизвестно, забитой или уж по крайней мере всеми обиженной, и вдруг мы узнаем, что она, вот как назло им всем и к великой их досаде, такая красавица, оказывается!..
Потом мы узнали, что она необыкновенно кроткая, тихая и очень добрая, должно быть. Матушка, в подтверждение своих слов, рассказала несколько случаев, по которым она сделала такое о ней заключение. И это тоже нам было очень приятно узнать.
Она очень рада была тете Глаше, когда та к ней приехала в монастырь. Тетя Глаша, рассказывая об этом матушке, приехавшей позже ее, была растрогана этим до слез, и «это так на нее подействовало, — рассказывала матушка, — что она до того за эту неделю привязалась к Маше, что только и смотрит ей в глаза, как бы чем ей угодить».
Матушка находила, что это даже нехорошо и может принести Маше, то есть ее характеру, только один вред: она ее избалует и из скромной, хорошей девочки сделает капризницу.
Но главное, против чего матушка особенно возмущалась, — это была та, вовсе, по ее мнению, не нужная, роскошь в образовании, в обстановке и в платьях, которую тетя Глаша непременно хотела допустить для этой Маши.