Матушка когда я спросил ее, приедет ли тетя Глаша опять к нам, сказала:
— Да ведь ты слышал, она обещала...
И я опять жил надеждой несколько дней, подбегая каждый раз к окнам, когда кто-нибудь, я слышал, говорил, что едут к нам гости.
Однажды вечером, когда мы сидели все за самоваром на террасе, вдруг вошел отец, только что возвратившийся с поля, с распечатанным письмом в руках и, передавая его матушке, совершенно спокойно, как будто ничего в этом не было особенного, сказал:
От Глафиры Николаевны. Она просит, чтобы ты ей сварила земляники, у них всю какие-то червяки в этом году съели. Досадует, что не могла заехать на возвратном пути.
Матушка так же спокойно приняла письмо, пододвинула лампу и начала его читать.
Меня ударило просто в жар от этого известия — все мои планы разлетелись в прах. Я ничего не мог сообразить, понять и только удивлялся, как это они так спокойны. Неужели они забыли все эти ужасные разговоры об опасности, которая грозит Маше в случае неоставления на ее имя духовного завещания, — разговоры, которые и на них тогда произвели такое тяжелое впечатление.
Но не оставалось никакого сомнения, что они не придают ни малейшего значения полученному ими известию, о том, что тетя Глаша проехала к себе прямо, не заехав по дороге к нам. Отец начал рассказывать кому-то из сидевших у нас гостей о пшенице, об овсе. Матушка дочитала письмо, положила его и сказала:
— Вот чудачка. Ну, где же это я ей возьму земляники теперь? Она почти вся уже сошла...
И тоже точно и ей ничего при этом не пришло в голову, кроме этой земляники...
И только. Больше даже ни слова никто не сказал ни о тете Глаше, ни об этом завещании ее, ни об этой несчастной Маше.
Вышел какой-то перерыв в их разговоре, и я спросил у матушки, к которой сидел ближе:
— Значит, они теперь уж к нам не скоро приедут?
— Кто? — не поняв, про кого я спрашиваю, сказала матушка.
— Тетя Глаша с Машей.
— Не знаю, не пишет; в будущем году, вероятно, — опять летом.
Я помолчал и еще спросил:
— А мы... поедем туда?
Но матушку в это время спросил кто-то о чем-то, и она ничего мне не ответила, занявшись разговором. Когда, несколько времени спустя, я снова ее спросил, — она скороговоркой ответила мне:
— Да... как-нибудь...
Когда гости вечером уехали, я встретил в зале отца — он был один — и сказал ему:
— Ну, вот ты говорил напомнить тебе о завещании, когда к нам приедет тетя Глаша; как же теперь, она ведь не приедет в этом году уж больше к нам?
Он усмехнулся и сказал:
— А ты не забыл еще?
— Нет, — с удивлением к этому его вопросу отвечал я.
— Сделаем уж как-нибудь.
— Но когда?
— Скоро. Я ее увижу скоро и поговорю с ней об этом, — сказал он, уходя от меня и оставляя меня одного в зале.
Тетя Глаша бывала у нас обыкновенно в начале лета, а мы ездили к ней в конце, так в середине или в последних числах августа, а иногда, когда запаздывали, то и в сентябре.
Отец, действительно, виделся с ней вскоре, но когда я спросил его, что он сделал насчет духовной, то он ответил мне, что все будет скоро в порядке, но он сказал это мне так, как говорят, чтобы только отделаться.
Поэтому вся моя надежда оставалась теперь на нашу поездку туда, когда я предполагал подбить уже самое Машу начать разговор об этом с теткой, объяснив ей предварительно весь ужас того положения, которое ее ожидает, если тетя Глаша, по лени или из боязни умереть, не оставит духовной на ее имя.
Этой мыслью я жил все время, с тех пор как отец дал мне на мой вопрос такой неопределенный и уклончивый ответ.
Как вдруг в середине августа, совершенно неожиданно для меня, я услыхал, что меня везут в наш губернский город, в гимназию, где я буду учиться, а жить буду в благородном пансионе при гимназии. Известие об этом решении было для меня до такой степени странно и неожиданно, что я прежде всего растерялся сам за себя, за свою участь, и при этом с первого раза, конечно, совсем почти забыл и о Маше, и о духовном завещании, ее обеспечивающем. Известие о предстоящей мне участи ошеломило меня, отодвинуло от меня все другие вопросы на задний план. Но я даже вскоре заметил, как только я освоился с мыслью об отъезде, что она, Маша, вновь приближается ко мне такой же все для меня дорогой, бедной и близкой моему сердцу. Она стала еще более необходимой для меня. Теперь, с моим отъездом, Машина судьба представлялась мне совсем почти уже решенной: кто о ней позаботится, кому теперь будет дело до этого? Я не видел никого, кроме себя, кому бы она была так, дорога и кто бы так постоянно внимательно и неуклонно думал о ней и заботился...