Когда я стоял у окна гостиной, смотря на них, как они отъезжают от крыльца, ко мне подошла матушка и, положив на плечо мне руку, спросила:
— Каково изменилась-то? Ведь ты бы не узнал ее?
Я вздохнул и пожал плечами.
ВИЦЕ-КОРОЛЕВА НЕАПОЛИТАНСКАЯ
I
Верстах в семи от нас была деревня Самодуровка, принадлежавшая дяде моему, Никандру Евграфовичу Олсутьеву. Он был нам родственником со стороны матери. Олсутьев был прежде человек очень богатый, но все свои имения прожил в Петербурге, где служил в одном из самых «блестящих» гвардейских кавалерийских полков. Ко времени этого рассказа у него было несколько сот тысяч долгу и оставалась уж только одна вот эта Самодуровка — по тогдашнему определению, триста душ, да была еще, кажется, какая-то пустошь, земля без населения.
Здесь, кстати, замечу, что название деревень Самодуровками, которых в нашей стороне много в каждом уезде, произошло вовсе не от господ их, которые были самодурами, а по следующему поводу. Живет село, разрастаясь вширь, народ все в нем множится, плодится; прежде пахали ближнюю землю, оставляя дальнюю в лугах, а теперь стали пахать уж и дальнюю, начали для этого ездить на самый конец дачи, версты за три, за четыре, времени на это уходит у всех много, а в рабочую пору это несподручно; уезжать же туда на несколько дней с тем, чтобы там и ночевать, жить, тоже не всем можно — не у всякого есть на кого оставить свой дом. Вот когда это наконец сделается уж совсем невмоготу, особенно беднейшим, они и начнут галдеть на сходках, что надо-де из села переселяться кому-нибудь туда, на дальний конец поля. Богачи на это не соглашаются, им не рука выпустить из села бедняков — бедняк всегда нужен, он годится им, его можно нанять в батраки и проч. Но бедняки стоят на своем и в конце концов добиваются своего, их отпускают и даже оказывают при их переселении, по обычаю, помощь: дают подводы, рубят общественный лес, плетут для них плетни и проч.; но все-таки смотрят на них с досадой, враждебно и называют их за их упрямство и настойчивость самодурами. Вот отсюда и название их будущего поселка — Самодуровка.
Такая-то Самодуровка была и у дяди Никандра Евграфовича Олсутьева. Прежде это был поселок, но потом стала уж целая деревня, все как следует, с флигелем для барского приезда, с усадьбой, с садом; был даже пруд для карасей, а чтобы садовнику было что делать — были кое-какие парнички и накладены кучи навоза, из которых торчала длинная, зеленая, никуда уж не годная спаржа. В этой усадьбе, еще маленькими, мы бывали несколько раз, ездили зачем-то туда с матушкой, разумеется всегда летом. Помню, нас встречал там какой-то высокий, худой, совсем седой старик, весь в белом, которого все звали Андрюшей, и старая-престарая, беззубая уж, женщина, Евпраксеюшка или Евпраша.
— А ну-ка, Андрюша или Евпраша, — скажет, бывало, матушка, — самоварчик есть у вас, угостите-ка нас чаем.
И Андрюша или Евпраша засуетятся, начнут ходить своей старческой, колеблющейся и шмыгающей походкой, и довольные, радостные такие, точно им подарили что-нибудь.
Потом являлся к матушке — приходил оттуда, с деревни — плотный мужик с необыкновенно блестящей лысой головой и огромной рыжей бородой — староста.
Пока нам собирали чай и мы пили его, матушка о чем-то говорила все время с этим лысым мужиком, который все время потел и утирался. О чем они говорили и даже как его звали — совершенно забыл теперь. Напившись чаю и походив по двору, перед флигелем и по саду, — одно название, что сад, так что-то такое вроде сада, — нам запрягали карету, и мы уезжали.
Дядя Никандр Евграфович в этой своей Самодуровке ни разу, кажется, и не был вплоть до того вот времени, к которому относится этот рассказ. Он вообще приезжал редко из Петербурга, да когда и приезжал, останавливался в своем главном имении, Знаменском, верст за сорок от нас. Но теперь это Знаменское было продано им на уплату долгов, и, как я говорю, осталась у него только одна вот эта Самодуровка да необитаемая пустошь.
Дядю Никандра Евграфовича мы видели до этого времени всего только раз или два, да и то как-то вечером, когда он был у нас проездом куда-то или откуда-то.
Зима, вьюга, сугробы снега, все окна занесло. Мы сидим в угольной или пьем чай вокруг самовара. Вдруг на той стороне дома, в передней, какое-то движение, оттуда спешно приходит лакей и докладывает; «Никандр Евграфович приехал». Отец с матушкой спешат к нему навстречу, порываемся и мы, но нас останавливают под предлогом, что дядя прямо с холоду, с морозу, и мы можем еще простудиться. Мы слышим голоса, веселые восклицания; но это все там, далеко, в зале; потом и этого не слышно — отец с дядей и с матушкой прошли в кабинет, и оттуда к нам приходит лакей с серебряным подносом. «Просят туда чаю», — говорит он нашей гувернантке Анне Карловне, которая заступила место матушки у самовара. Она наливает особенно внимательно стакан чаю, отрезывает на блюдечко свежего лимона, приносят откуда-то низенькие пузатенькие графинчики с белым и красным ромом, ставят это все на серебряный поднос, и лакей, у которого на руках явились уже белые перчатки, важно уносит его. И разве уж перед самым только ужином мы увидим дядю.