Стало быть, с одним врагом — покончено. Но оставался еще один, поверитель стандартов.
Ядловкером и Каптураком было решено уничтожить его. Но как?
Однако в первую очередь вставал вопрос, как и где спрятать Ядловкера. Через три дня в больнице от холеры умер крестьянин Михаэль Хомник, до которого никому на свете не было дела. Его похоронили как уроженца Коломыи, владельца трактира, сорокадвухлетнего Лейбуша Ядловкера. К слову сказать, все эти данные были ложными. Ядловкера звали не Ядловкер, ему было не сорок два года и он не был уроженцем Коломыи.
Из больницы Ядловкера как выздоровевшего выпустили под именем Михаэля Хомника. Но где же его приютить?
Взяв Ядловкера под руку, Каптурак прямо из больницы повел его к себе домой. У него была болтливая жена, которой он не доверял, и поэтому, появившись с гостем, сказал:
— Это мой любимый двоюродный брат Худес, и он поживет у нас пару дней.
— Ладно! Чего не сделаешь даже в такие времена для двоюродного брата, — ответила жена.
У Каптурака была одна комната и кухня. Вымышленному Худесу постелили на составленных вместе шести стульях, по три с каждой стороны, которые в таком виде стояли весь день, и казалось, занимали всю комнату. Из дома гость не выходил, долго спал и много ел. Поев, сытый, спокойный и сильный, как прежде, он ложился и сразу же засыпал. От его храпа дрожали стены.
А что можно было с ним поделать? Каптурак ждал окончательного отъезда жандармского вахмистра Слама, до которого оставалось еще несколько дней.
Невзирая на холеру, Слама прощался с земляками со всей ответственностью, на какую только был способен. Прощался даже с теми, кого бы с удовольствием арестовал. Сначала он отправился в приграничный трактир, чтобы проститься с поверителем стандартов Айбеншюцем. Увидев его, Слама испугался.
Айбеншюц сильно преобразился и был попросту пьян. Тем не менее они пропустили еще два-три стаканчика и сердечно простились. Поверитель стандартов немного всплакнул, чем очень тронул вахмистра.
Сидя неподалеку и наблюдая эту сцену, ничтожный Каптурак театрально извлек носовой платок и вытер свои сухие глаза. Он думал только о том, как уберечь Ядловкера.
Прежде чем уйти, Слама приблизился к Айбеншюцу и прошептал:
— Вы же знаете, что Ядловкер умер от холеры. Не говорите ничего Ойфемии. Теперь по закладным гостиница будет нашей!
— Несмотря на холеру, я продолжаю здесь все контролировать, — сказал поверитель стандартов.
Вахмистр Слама застегнул шинель, приладил саблю, надел свой шлем и еще раз пожал Айбеншюцу руку.
— Итак, — с некоторой торжественностью произнес Слама, — Ядловкер мертв!
Это выглядело так, будто он прощался и с воображаемым покойником. Уходя, он лишь двумя пальцами козырнул Каптураку, и все.
Айбеншюц чувствовал себя покинутым людьми и Богом. В этот момент он тосковал по Самешкину, но тот спал наверху со своей любимой, очень любимой Ойфемией.
33
Двадцать первого февраля в полдень совершенно внезапно ударил сильный, обрадовавший весь мир мороз.
Добрый и жестокий Бог посылает нам то холеру, то мороз. По обстоятельствам. И люди после холеры радовались морозу. За ночь замерзла Штруминка. Прекратился дождь. Илистое месиво посреди улицы, высохнув и затвердев, стало как стекло, как серое, мутное стекло. А на ясном, прозрачном небе показалось очень яркое, но и очень далекое солнце. На деревянных тротуарах застыли остатки дождя, и люди, чтобы не поскользнуться, ходили с окованными железом палками. Дул ледяной ветер. Он не был ни северным, ни южным, ни западным, ни восточным. Это был ветер без направления, скорее всего, он дул прямо с неба, сверху вниз, как это бывает, когда с неба падает дождь или снег.
Этой ночью скончалась сама холера. Больные выздоравливали, а здоровые оставались здоровыми. Мертвых оплакали, похоронили и забыли, как их всегда в конце концов забывают. В Златоградский округ снова вернулась жизнь.
Да, жизнь вернулась, но поверителю стандартов Айбеншюцу было все равно, свирепствует холера или нет. После кончины жены он все время пил, пил более остальных. Пил не от страха смерти, а от тоски по ней.
Он снова жил в Швабах, его домом в Златограде занималась горничная, и его не беспокоило, как она это делает. Его уже больше вообще ничего не беспокоило.
Он пил. Он бросился в алкоголь, как в пропасть, как в соблазнительную, мягко устланную пропасть. Он, всю свою жизнь по долгу службы так тщательно следивший за своим внешним видом, что это, собственно, стало уже свойством его натуры, теперь во всем стал крайне небрежен. Это касалось также и работы. Все началось с того, что после целой ночи пьянства он, не раздеваясь, ложился в постель. Отстегнув подтяжки, он ленился стянуть с себя брюки и носки. Со времен казармы, так как служба начиналась в шесть утра, Айбеншюц привык по вечерам, перед сном мыться и бриться. Теперь бритье он перенес на утро. А когда вставал, было уже поздно, был полдень, и он вспоминал о том, что некоторые вообще бреются через день. У него только хватало сил на то, чтобы помыться. На себя в зеркало он смотрел не для того, чтобы увидеть, как он хорошо выглядит, а скорее для того, чтобы узнать, не достаточно ли он плох. После ночи его часто охватывало мерзкое желание внимательно рассмотреть свой язык. И это притом что он его совсем не интересовал. Но как только из какого-то упрямого любопытства он себе, так сказать, показывал язык, он уже не мог удержаться от всевозможных гримас, а иногда даже от пары бранных слов, которыми обзывал свое отражение. Бывало, он не мог отойти от зеркала, и лишь бутылка, которая всегда стояла возле кровати, могла отвлечь от него Айбеншюца. Он делал один глоток, потом еще один, и еще. После третьего глотка ему уже казалось, что он снова видит прежнего Анзельма Айбеншюца. В действительности же этого не было. Это был совсем другой, сильно изменившийся Анзельм Айбеншюц.