Выбрать главу

В минуты тяжелых переживаний он доставал из кармана револьвер: «А не кончить ли всё разом, не оборвать ли на этом жизнь? Или же убить подлеца-антрепренера?» Он прятал револьвер в карман, брался за перо и писал Лидии Васильевне, спрашивая у нее совета. Долго шли ответные письма из Москвы, из-за Серпуховской заставы. Сколько было за это время горестных дум передумано!.. Все в голову приходило, кроме желания взяться за кисть и палитру. И не с кем было поговорить в этом дьявольском отчуждении, не с кем поделиться мыслями. Иногда он продавал свои филиппинские этюды и существовал на вырученные мизерные суммы. Вот и жена ему опять пишет, и слезы чувствуются между строк в ее письме.

«Вася!.. Брось думать о пуле в лоб, тебе этого нельзя сделать из-за детей. Нельзя их разуть, раздеть и на улицу вытолкать. Ведь ты честный человек и честным должен быть до конца. Если не сладишь в Америке, приезжай сюда нищим; будем вместе спасать детей, а то я одна не перенесу удара…»

И дальше приписка от Лидочки и карапуза Васеньки:

«Прощай, папа, прощай, дорогой, будь же бодр, крепись, не прячься от неудачи, смотри ей прямо в глаза…»

— «Смотри ей прямо в глаза…» — повторял Верещагин при чтении долгожданного письма и чувствовал, как к горлу подкатывался ком жгучей досады на то, что позволил себя обмануть какому-то прожженному прохвосту и не может теперь ни семье помочь, ни сам из долгов выбраться и выехать в Россию.

В таком положении ему еще не приходилось бывать.

«Нет Третьякова, некому выручить», — думал Верещагин в эти мрачные дни. Он вправе был тогда негодовать не только на американские бесчестные нравы, но и на плутократов, царских чиновников, которые, договорившись о покупке картин, посвященных 1812 году, не спешили расплачиваться с художником за его многолетние труды. Уже не раз на даче и в мастерской за Серпуховской заставой появлялся в его отсутствие усатый пристав с портфелем, украшенным серебряной монограммой, и присматривался к имуществу Верещагина, мысленно прикидывая стоимость отдельных предметов в случае их распродажи.

В начале девятьсот третьего года Верещагин свел наконец концы с концами в Америке, скопил немного денег и выехал в Россию. К счастью, вскоре деньги за картины, приобретенные для Исторического музея, полностью перевели на его счет. Долги были погашены. Жизнь в мастерской художника пошла своим чередом. Этюды, привезенные в этот раз, Василий Васильевич не распаковывал. Он не хотел, чтобы они напоминали ему об Америке.

Поездка в Японию

Был у Верещагина в Москве друг-приятель, популярный адвокат Федор Никифорович Плевако. Знакомство их началось давно, с одного нашумевшего судебного процесса, на котором случилось побывать и Верещагину. Дело разбиралось в окружном суде. Обвинялась некая баронесса Прасковья Григорьевна Розен, постригшаяся в монахини и ставшая под именем Митрофании игуменьей Серпуховского монастыря. Игуменья Митрофания, пользуясь своим положением и прикрываясь Христовым именем, совершала крупные подлоги, подделывала векселя, занималась вымогательством и ухитрилась похитить свыше миллиона пожертвований. В переполненном зале окружного суда Верещагину впервые пришлось прослушать убедительную и горячую речь Плевако, темпераментно защищавшего потерпевших и обвинявшего Митрофанию.

Разоблачив мать-игуменью и ее сообщников, Плевако в своей речи сказал:

«Путник, идущий мимо высоких стен Владычного (Серпуховского) монастыря, вверенного нравственному руководительству этой женщины, набожно крестится на золотые кресты храмов и думает, что идет мимо дома божьего, а в этом доме утренний звон подымал настоятельницу и ее слуг не на молитву, а на темные дела!.. Вместо храма — биржа; вместо молящегося люда — аферисты и скупщики поддельных документов; вместо молитвы — упражнения в составлении вексельных текстов; вместо подвигов добра — приготовление к ложным показаниям, — вот что скрывалось за стенами. Выше, выше стройте стены вверенных вам общин, чтобы миру не было видно дел, которые вы творите под покровом рясы и обители!..»

Зал аплодировал оратору. В перерыве между судебными заседаниями Верещагин подошел к Плевако:

— Разрешите, Федор Никифорович, пожать вашу руку. Я художник Верещагин. Вы меня восхитили своим выступлением… Какая силища логики! Как великолепно вы владеете нашим могучим русским языком!

— Благодарю вас, благодарю вас… — с некоторой растерянностью проговорил Плевако, чувствуя крепкое рукопожатие.