— Заболеешь, умрешь… Мы с тобой оба простудимся, заболеем, умрем. — Она засмеялась.
Это и в самом деле было смешно. Тогда ничего более неправдоподобного, чем мысль о собственной смерти, им и в голову не могло прийти.
Волна кинула к их ногам пригоршню мелкого льда, он зашуршал, как гравий по камню, и Нина, легонько вскрикнув, отскочила в сторону.
Потом сказала, доверчиво взяв его под руку:
— Послушай-ка.
Он прислушался. Издалека донесся тяжкий вздох: должно быть, глыба льда, столкнувшись с крутым устоем Николаевского моста, шумно ушла на миг в воду.
С давних пор — Гриша уж и не помнил, с каких — ледоход неизменно вызывал в нем чувство бодрости, силы, радостной тревоги, словно река, сломавшая свои оковы, делилась с ним своей мощью.
В такие минуты ему хотелось совершить что-нибудь самое трудное. Что бы такое сделать, не сходя с места? Вскинуть на плечи неподъемную тяжесть? Все теперь казалось ему по силам. Или спасти утопающего? И он уже видел, как бедняга захлебывается студеной водой. Или, раз уж нет поблизости подходящих тяжестей и никто не тонет, так уж хоть бы запеть, что ли, во весь голос, во всю необъятную земную ширь!
— Мой отец петь любил, — вполголоса проговорила Нина.
Она и это угадала — его думы про песню. Гриша наклонился, чтобы получше разглядеть смутное во мгле Нинино лицо.
Но она отвернулась и, увидев что-то невидимое для него за Невой, сказала, вздохнув:
— Крыши стали черней.
Он сразу понял, что значат эти слова: небо неуловимо посветлело, от этого дома на берегу начали казаться темней: утро теперь не за горами.
Сам Гриша ничего дальше высокого парапета не видел. Глаза у Нины были острей.
Ему стало немножко обидно. Во-первых, он же сам предложил уйти, не дожидаясь рассвета, к чему тогда эти разговоры о крышах, которых он в темноте все равно не увидит? А главное, зачем отворачиваться? И потом, она должна ему верить во всем, иначе…
— О чем я начала тебе рассказывать? — спросила Нина.
— О своем отце. Он петь любил.
— Да. Он у своего друга научился, у Юри, эстонца. Мы тогда жили в Ревеле. Юри… а фамилия мудреная какая-то, не наша. Я тогда еще маленькая была, не запомнила. Юри по вечерам, после работы, играл на гармонике у корчмы, за городом. И пел. Там бывали грузчики из порта, ломовики, матросы, мастеровые… Приходил и мой отец.
Нина закончила негромко:
— Видно, не те песни пел Юри, какие начальству нравились.
Помолчав, она запела негромко, верным, чистым голосом:
Ах, как жалко, что ты не знаешь того края! Нымесская дорога ведет в Нымме, в шести верстах от Ревеля. Там и стояли эти сосны на пустыре, среди песков. Когда отец в первый раз запел о Нымесской дороге, я спросила его: «Это ты от Юри услыхал?» А он ответил: «Нет. Эта песня про него самого сложена». Уж позже я узнала, что Юри казнили на шестой версте. Там — это было сразу после пятого года — вешали и расстреливали по ночам революционеров — эстонцев, русских, латышей. А во время забастовки рабочие шли рядами и пели по-эстонски и по-русски:
И как запомнился мне — на всю жизнь — тот день, когда отец пошел вместе со мной к тем соснам! Мы там до вечера пробыли. На закате сосны и в самом деле казались облитыми жаркой кровью. Я тогда уже знала, что тут убили Юри. Но не заплакала. На пустыре лежал большой венок из шиповника, лепестки у него наполовину уже осыпались. А на самой большой сосне высоко-высоко прибита была доска с надписью: «Берегитесь!» Знаешь, я так и не заплакала. Слезы, правда, навернулись у меня, да так и не пролились — и от этого глаза горели… Они горели всю ночь, когда мы вернулись домой. И всю ночь виделись мне кровавые сосны. Я поняла, почему отец после забастовки сказал однажды, сжавши кулак изо всех сил: «Берегитесь!» Вот это одно-единственное слово, поднятое к самой верхушке сосны, и грозило кому-то… Понимаешь?
Нинин голос зазвенел. Она еще никогда так не говорила с ним. И никуда не собиралась уходить: всегда будет с ним.
— Понимаю, — ответил он взволнованно.
— Как ты думаешь, они на самом деле сдались — те, которым грозило это слово? Или притворились? Притаились? Вот тут мне что-то неясно. Знаешь, какая у нас с тобой беда: сердцем-то мы с тобой все поняли, а умом до многого еще не дошли.
— Дойдем, — усмехнулся Гриша. — Дай срок.