— Темноты и грозы я боюсь, — сообщил Ефрем. — Моя тетушка вышла замуж. Через четыре часа после свадьбы новобрачные отправились ужинать к родичам. Ну, а была гроза. Перебегали вместе, под одним зонтиком. Обоих ухлопало молнией. Каково?
— По-моему, смешно, — не шевельнулась кушетка.
— Ах, так?! — заскрипел сундук. — А по-моему, нет. Во-первых, я был к ним привязан…
— А во-вторых?
— Во-вторых…
Приподнявшись на локте, Ефрем вдохнул темноту. Вдруг ему стало легко говорить. Больше. Пусть грубить. Пусть — дразнить. Пусть!.. пусть!..
— Во-вторых — ничего… Слыхал анекдот? Умер, рассказывают, где-то в лесу вотяк от удара грома. Сидит он мертвый, прислонившись к дереву; в одной руке у него открытая табакерка; в другой — щепотка табаку. Увидел это ехавший мимо вотяк, подошел к мертвому, посмотрел, да как захохочет. Русские возмутились и говорят ему: чего, дурак, тебе смешно? А вотяк знай хохочет.
— Ну, уж смешил, — приговаривает, — живой-то все нюкал, да и мертвый-то быдто нюкает. Ну смек, вот так смек!
И опять хохочет вотяк.
— Да разве ты знаешь мертвого? — спрашивают русские.
— Как жо не знаю, — отвечает вотяк, — отец ведь мой она была…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Отец, говорит, ведь мой она была! — повторил Ефрем и заглянул в темноту — Лепец лежал тихо.
— А то вот рассказывают, — продолжал Ефрем, — рассказывают такой случай.
Кушетка скрипнула.
— Что говоришь, Лепец?
— Ничего не говорю…
— Отлично! — Ефрем весело пришлепнул ладонью. Ах, темнота, темнота, спасительница!
— Прослышал другой вотяк, будто есть такой доктор, что слепых делает зрячими. А был у вотяка совершенно слепой отец, который не мог по этому случаю ничего работать. Вот привел вотяк своего отца к доктору и спрашивает: «А что, бачка, берешь делать отцу два глаза?» Доктор назначил плату. Вотяк стал торговаться. Торговался, торговался, наконец порешили на шести рублях. Порешивши так…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Да? — сказал Лепец.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Порешивши так… — сказал Лепец. — Что замолчал?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Свет!
— Свет? Так что же? — улыбнулся Лепец.
Действительно, горел свет; действительно, Лепец улыбнулся — теперь Ефрем это видел. Возможно, что Лепец улыбался уже давно в темноте, он улыбался всерьез и надолго, затягивался улыбкой, выпускал ее кольцами.
И протянул Лепец руки к столу. К зеленой брошюрке. Издание Панафидиной, серии «народно-школьная библиотека». Уверенно раскрыл Лепец книжку.
(На восемнадцатой… да, да, странице!)
— «Порешивши так, — зачитал Лепец очень бойко, — вотяк тащит мошну, отсчитывает три рубля и говорит: «Делай, бачка, одна глаза. Отец и с одна глаза работать будет».
Лепец захлопнул книжку.
— Ну, что ж. Типично дореволюционные шовинистские анекдоты. Гнусь порядочная.
Лепец повел глазом по стенкам, небольшим серым глазом.
— У тебя, Ефрем, календарь вверх ногами! — и, поднявшись с кушетки, двумя пальцами отщипнул листок.
Пахло щами.
— В чем дело, Ефрем? Листок после подклеен?
Ефрем кинулся к Лепецу отнять листок.
Лепец игриво отдернул руку, уронил листок…
— Лови, Ефрем…
Ефрем подскочил, захватал, суетясь на месте:
— Во-от!.. Нет!.. Вот-вот! Эх!
Крутясь и колышась, листок падал не падал, черт его… вырывался, нырял из рук, подпрыгивал, трясся, точно смеясь… И упал, не задержанный неловкими пальцами, ладонями, кистями, локтями и мощными плечами Ефрема, упал и был приступлен улыбавшимся Лепецем и затем поднят им и прочитан. Ефрем стоял смирно.
«…Двенадцатый год революции, — читал Лепец, — Христофор и Конкордия…»
С другой стороны:
«Вздутие живота у телят… На кумышку у вотяков…»
Лепец поднял голову, Ефрем последил за ним.
— Ссс… — Лепец свистел в листок, закрыв от Ефрема лицо.
— Что он сделает? — думал Ефрем. — Что?…
Лепец плюнул в листок, смял его.
— Сядем, Ефремчик, — сладко сказал Лепец. — К тому, чтобы нам сейчас готовить термодинамику, не встречается никаких затруднений.
Глава вторая
Начало стука было во сне. Но во сне стучал не хромой, не рябой, не рыжий, как наяву, и не в дверь — по рябиновому стволу, и не в Ленинграде — в тетушкиной провинции, и не голубое одеяло покрывало Тасю, а небо.