Решив так, не приходилось долго выбирать способ казни. На этот счет все обстояло легко и просто: под боком, под бортом плескалась вода.
— Вода!
Требовалось, правда, еще несколько добавочных размышлений. Насчет того, утонет ли Лепец, сомнений быть не могло. Ефрем давно знал, что Лепец не умеет плавать. Вопрос, стало быть, состоял в том, подвергается ли опасности сам Ефрем. Нет. Ни в коем случае! Это его родная река; он знает каждый кустик на левом берегу и каждый домик на правом — здесь родился и вырос. Сколько воспоминаний! Там вон, с того мыска, любил кидать по воде плоские камешки, это называлось — блины печь. Там вон — купался, в заливчике. Там — подсматривал купанье женщин. И всегда, тогда и сейчас, над ним было и есть родное, облачное, сентиментально-мягкое небо… Разумеется, Ефрем не утонет!
Плыть нужно к мыску, и как можно скорее — чтобы Лепец не успел за него ухватиться. (Хорошо, что за рекою разулся).
Как же он опрокинет лодку? Просто качнуть? Не так это просто, как кажется. Нужно выбрать момент. А вдруг он заметит? Нет, это опасно.
Некоторое бремя Ефрем был в раздумье.
Светило солнце, кудрявился лес за рекой, рядом с лодкой, не обгоняя, не отставая, тихо шел ветер; под бортом слабо плескалась вода. И кусались черные мухи…
Кусались!
Кусались, несмотря на всю прелесть природы.
Ефрем должен был доказать, что он — Овод.
Правя левой рукой, правой он решительно выдернул из нагрудного карманчика карандаш.
«Сейчас, — вывел он рядом с собой, на кормовой белой скамеечке, — я его утоплю. Сентября 4-го… — он посмотрел на часы, — 2 ч. попо…»
— Ефрем, что ты там пишешь? — раздался заинтересованный голос.
Вздрогнув, Ефрем поднял голову. Он увидел: Лепец сняв с весел руки, устроил из ладоней козырек от солнца и, видимо, силился прочесть надпись.
— А!
Соображать было некогда.
Торопясь закрыть надпись, Ефрем шлепнулся на нее всем задом.
Какая ирония!
С опаской подготовляемый, немыслимый, казалось в минуту сомнения, террористический акт произведен был инертным, бесчувственным задом.
Лодка перевернулась.
Вода и небо для жертвы в следующий миг должны были слиться.
— Да здравствует… — скороговоркой успел крикнуть Ефрем, хватаясь еще за воздух, — да здравствует индивидуальный террор!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Заключительная сцена этого дня представляла следующее.
Лепец на заречном берегу сушил, подставляя под ветер и солнце, миссионерские документы. Был наг и бос, на кустах висела его одежда. Ефрема же ни рядом с Лепецем, ни поодаль не было видно.
Не было видно Ефрема и на середине реки, на месте недавних событий — там шла и крутила крупная рябь.
Предчувствия Ефрема не оправдались.
Чужеродный Лепец остался жить.
А Ефрем?
Ефрем брел по реке, вдоль городского берега, по колено в воде, таща за собой налитую водой лодку. На плече его висела пара мокрых сапог.
Он забыл свою реку. Там, где они опрокинулись, по всей ширине реки не было места глубже, чем по пояс. Оба, Ефрем и Лепец, только лишь вымокли и бродом разошлись, как настоящие уже враги, в разные стороны. Так, с пародийной торжественностью, состоялся крах индивидуального террора.
А сию минуту состоялся еще один малый крах.
Остановившись у мыска, знакомого по воспоминаниям, Ефрем достал свободной правой рукой плоский камень со дна и попробовал бросить его по воде, — камень зарылся в воду после первого же рикошета: печь блины, оказалось, Ефрем разучился.
«Разучился быть мальчиком, — грустно подумал Ефрем. — И не научился быть… взрослым. Занимаюсь каким-то террором, то есть вздором в моем положении, и сумасшедшими пустяками».
Левый карман мокрого пиджака заметно разбух, Ефрему с трудом удалось вытащить из него размокшую, грязную, слипшуюся в плитку газету.