Белые головы ребятишек повернулись, как по команде, круглые глаза хозяина на тонко кованном лице глядели С деловитой строгостью. Неуклюже развернулся широким туловищем и патлатый парень.
— Жаль, не ко времени, — хрипловато сказал Трофим.
И словно ожгло: из боковушки вышла молодуха, грудастая, бедристая, с выправочкой — отцовская спесивая строгость в выпяченной нижней губе.
Так вот она какая! Похожа. Такой вроде и представлялась. И цветет себе маковым цветочком, не болеет душой…
Трофим спросил осекающимся голосом:
— Любовь Славина? Это ты будешь?
Метнула брови на лоб, сильней выпятила губу, ответила:
— Я… А что?
— Выйдем на крыльцо на пару слов.
За столом зашевелился парень, спросил с угрозцей, не обещавшей ничего доброго:
— Эт-то что за секрет? Ты сам-то кто?
— Дело есть к ней. Идем-ка, красавица.
— Дел у жены помимо мужа не бывает.
— Так ты муж ей?
— Нет, приблудный… Иль паспорт показать?
— Тогда и ты выйди, втроем потолкуем.
В избе настала тишина. Голубели глаза детишек, хозяин буравил Трофима острым взглядом. Любка с остановившимся, недоуменным и сердитым лицом стояла рядом, затаив дыхание. А парень начал медленно-медленно подыматься и все рос, рос вверх, пока не расправился — детина под потолок, заслонивший свет в низком окошке.
И в этой тишине раздался плач — знакомый Трофиму плач младенца, разворошивший воспоминания и вызвавший испарину на лбу.
— Что это? Ребенок? — растерянно спросил он.
Любка повела плечом. Видно было, что плач звал ее. Ей трудно стоять на месте. И это невольное подергивание плечом убедило Трофима больше, чем любые слова. Она мать, и любящая — значит, наговорили на нее.
— Ваш? — снова обратился Трофим к Любке и парню.
— Нет, подкинутый…— сердито отозвался парень. — Что за спрос?
— Ну, тогда извините. Ошибка вышла…
— Нет, дядя, не отпляшешься, — с угрозой заявил парень. — Выкладывай камушек из-за пазушки, коль принес.
— Ошибся же. Наболтали мне… Э-э, да что муть подымать. Будьте счастливы.
Он повернулся и вышел, оставив за собой недоуменное молчание, нарушаемое криком ребенка.
На дороге у старухи, несущей в подоле мирно смежившего глаза крохотного поросенка, спросил:
— Зять, что ли, к Тихону приехал?
— Зять. Год как старшенькую-то выдал, а зятя видит впервой.
— Что, уезжала дочь-то?
— Она, милый, то туда, то сюда. На стороне вишь, тоже не баско. Муженек-то в обчежитье, а тут дите. Вот и прикатили к тестю. Пожить собираются…
Трофим шел к своей лодке, вспоминая белые головы детишек, обсевших стол, патлатого зятя, рослого и плечистого, его румяную тещу у печи, цветущую Любку, и завидовал Тихону Славину — вот она, семья-то, и в старости возле такой теплый уголок найдется.
Черным вороном влетел к ним, сбил застолье. Влетел да обратно вылетел…
А люди… Эх, люди! Любого в грязь втопчут. И не от злобы, не от черной зависти, а так — по случаю, подвернулось на язык. А если б у этих ребенка-то не было, он, Трофим, ославил бы Любку. Там, глядишь, муж поверит — свары, раздоры, поношения, жизнь закрошится, как сухой навоз. И все оттого, что кто-то от безделья сболтнул. Эх, люди!…
Трофим не досадовал, что зря добирался в дальнее Клятище, он был даже рад, что вышла ошибка: беда не вошла вместе с ним в этот дом.
На обратном пути он вдруг почувствовал усталость и равнодушие. Рысканья на лодке от деревни к деревне показалось ему глупым и ненужным занятием. Захотелось домой и странно — захотелось видеть жену.
Дотянув до Бобылей, он оставил лодку на Василия Никифоровича Привязал Щуку, а сам добрался до города на попутной машине. И все время вспоминал семью за столом, белоголовых детишек, голубеющие на него, широко распахнутые глаза.
Жена, как всегда, заученно спросила:
— Есть хочешь?
Он посмотрел, как она собирает на стол, — натруженные руки, ввалившийся рот в затаенной скорби, — и стало пронзительно жаль ее. Не видывала она с ним радости, нет, не видывала.
— Слышь, Нюра…
И она вздрогнула, руки, расставлявшие чашки, стали двигаться по-деревянному.