Я стоял за коровой. Они меня не видели. Когда поровнялись, узнал их. Сердце от радости забилось.
— Дядя Харитон? — тихо окликнул я.
Они сразу остановились. Телеграфист Мишка полез в карман.
— Вы что, не узнали? Это я, я… Петька, — и пошел к ним.
— Ох, напугал как, парень! Туман — ничего не видно. Пасешь?
— Что ж, пасу. Скоро конец. А вы куда?
— Закудакал, пути не будет.
— Нет, дядя Харитон, далеко ли?
— А во–он, — указал он по направлению к горе Полати. — Туда идем.
— Что же, совсем?
— Зачем совсем? Не–ет. Мы уходим пока. Ты не говори в селе, что видел нас.
— Дядя Харитон, разь я дурак? Разь я не знаю? Стало быть, вас не нашли?
— Как видишь, нет!
Я теперь шел рядом с ними. За спинами у них — мешки. Вдруг сказал, не думая:
— Дядя Харитон, возьмите меня с собой.
— Ишь, а коров кто будет пасти?
— Ей–богу, возьмите. Я вам пригожусь.
— И так пригодишься, подрастешь побольше.
— Вы‑то, вы вернетесь?
— Обязательно.
Помолчав, Харитон спросил:
— А стихи все пишешь или бросил?
— Как же их бросить! Они сами лезут.
— Ну, пиши, пиши, парень, не бросай! И такой ты стих закати, знаешь…
— Уж знаю. Теперь я, дядя Харитон, кое‑что знаю. Только вы совсем‑то не покидайте нас, — сказал я сквозь слезы.
— Нет, — твердо проговорил он, — нет, мы егце придем. А пока, Петя… — и он протянул мне руку.
— Пока, дядя Харнтон… Пока, дядя Миша. Вернетесь, тогда мы им…
— Тогда‑то уж!.. — и, не договорив, Харитон сжал кулак, кому‑то погрозил.
Они свернули на широкую межу, скрылись в тумане. Ушли… А я остался один.
Все стоял и все смотрел им вслед. И хотя уже не видел их, но знал, они — вот совсем тут, близко.
Ушли — и стало тихо–тихо. Слух мой напрягся до последней степени. Шаги их и говор смолкли. И в Этой тишине, сквозь густой туман почудились, явственно послышались далекие гудки. Я знал, — хотя и не был там, — что за горами, за чужими селами и лесами пролегают по земле чугунные полосы. По ним ходят куда‑то поезда и гудят. Это они вот гудят. А может, туман, может, дальний ветер? А в ушах звенит твердый, спокойный голос Харитона:
«Пока… мы еще придем».
И все‑таки грустно! Лихорадочное чувство вновь охватывает меня, и вот они — слова… Обгоняя друг друга, они идут ко мне сами:
Дождь все лил и лил. Мелкий, осенний дождь…
Молодость
1
— Улицей ехать или гумнами? — спрашивает дядя.
— На гумнах народ, — говорю я и киваю на руку.
Дядя догадывается, сворачивает на другую дорогу.
При въезде в улицу снимаю с плеча косынку, кладу руку на колени так, чтобы не видна была повязка. Уже кое‑кто встречается, узнают, здороваются. Я сижу, искоса поглядывая в сторону нашей избенки. Она все ближе и ближе. Вон колодец, погнувшаяся верея, на ней два колеса.
Вдруг из сеней избы выскочил парнишка и стремглав понесся нам навстречу. Выбежав на дорогу, со всего размаху шлепнулся в пыль, быстро вскочил и, не отряхиваясь и крича неизвестно кому: «Братка едет, братка!», устремился к нам. За ним бежала сестренка.
— Остановись, дядя, — сказал я.
Мой самый маленький, любимый братишка забирается на телегу. Он загорел, а волосы совсем белые. Он сидит рядом со мной, и я слышу, как у него трепетно, словно у воробышка, бьется сердце. Сзади уселась сестренка, и мы тихо подъезжаем к избе.
— Приехали, — говорю я и спрыгиваю с телеги.
Обнимаю братишку, целую его, и слезы выступают у меня на глазах. Дядя принимается отпрягать лошадь. Ребята мчатся на гумно. Я беру корзину…
Гудение мух встречает меня в избе, кислый запах, духота. Изба совсем обветшала: потолок провис, половины пола нет, доски гнилые. Протягиваю вверх руку. Достаю не только до матицы, но и до потолка, — так он низок.
Дядя с кем‑то говорит. Смотрю в окно: возле дяди соседка Елена, Устюшкииа мать, моя «нареченная теща». Едва еще я только стал помнить себя, как мать и Елена не то в шутку, не то всерьез уговорились породниться и с тех пор звали друг дружку «свахами». В детстве я очень стыдился этого, да и сейчас испытываю неловкость. А она — длиннолицая, противная баба, — разговаривая с дядей, украдкой бросает взгляд на окна, хочет, видимо, посмотреть, каков «зять», но я прячусь в простенок. В избу она войти не смеет. Знает, что не люблю я Устю, а ее, Елену, совсем терпеть не могу.