— Ну, что? — спросил я Мишу, когда мы возвращались домой. — Приглянулась тебе какая‑нибудь?
— Есть, — помолчав, ответил он тихо и начал расхваливать Пашу, да как! И кому? Мне, который в десять раз лучше знал ее.
Как‑то утром я сказал матери:
— Сноху тебе приглядели.
— Чью?
— Пашку Борисову.
Мать испуганно уставилась на меня:
— Нешто отдадут?
— Вместе с тобой пойдем сватать.
— Ну, ин с богом! — сказала мать.
20
Приказ о призыве уже объявлен, и ребята «гуляют». Матери готовят походные сумки, укладывают в них немудрящее бельишко, нужное на первых порах.
Наша мать молча собирает вещи для Васьки. Она провожает пятого сына. Лицо ее, родное, милое, стало еще более скорбным, землистым.
Брата Ваську не узнать. Тихоня, смирнота, он за эти дни превратился в буйного задиру. Песни поет громче всех, на посиделках ни одной девке покоя не дает, пляшет вприсядку и все смеется. С рекрутами ходит Филя, не’ забывая командовать. И мне дома не сидится.
Идем улицей второго общества. Орем песни, заглушая свист бурана. Снег бьет в лицо, крутит, слепит глаза. Чуть видны огоньки в утонувших избах.
Странной кажется в такую метель эта песня, но я… тоже выпил и тоже ору. Мне нравится, как снег со всего размаху бьет в глаза, мороз щиплет лицо, и уже кажется, что с этой боевой, залихватской песней мы отчаянно идем в атаку на пургу, на вьюгу, на немца и самого дьявола! Девки на посиделках, заслышав наш рев, быстро прячут работу, и, когда входим, они сидят смирнехонько. Беда той, которая при рекрутах осмелится прясть или вязать. Вмиг долой с гребня кудель, гребень и донце в сени. Лучше, девка, не ругайся — сама побываешь в сугробе.
За эти дни рекруты избили Ваньку Павлова. Досталось и другим, которые откупились от войны. Макарка Гагарин не выходит на улицу. Запой его с Настей отложен. Нагрянут рекруты, покажут запей. Макарку вместе с Ванькой Павловым вновь потребовали к воинскому. Отвертятся они на этот раз или нет?
…Забежала кума Мавра. Уже проведала она, что Макарка пустил себе в икру полстакана керосина, а Ванька Павлов оттянул грыжу. Оба хромают и никуда не выходят. Едва успела Мавра уйти, как открылась дверь и вошел Николай Гагарин. Садится на коник, вздыхает и говорит:
— Напиши воинскому освобождение Макарке по болезни.
— Та–ак.
— Три пуда муки.»
— Та–а-ак, — еще тяну я, — и все равно писать не буду.
Николай удивленно смотрит на меня и сквозь зубы цедит:
— Я тебя, помнишь, пророчил в писаря?
— Спасибо.
— Услуга за услугу.
— Такие заявления писать я… не умею.
Он уходит сердитый, мельком взглянув на огромный плакат о выпуске второго военного займа.
Вечером снова прибежала Мавра.
— Гагарины борова зарезали. Полтуши воинскому, полтуши доктору.
— Спасибо, тетка Мавра, — говорю ей и отправляюсь к Семену.
У него Степка. Семен провожает племянника, Степка — брата.
Я рассказываю о том, что поведала мне Мавра, зачем ко мне приходил Николай, и мы решаем, — будь что будет, — написать письмо врачу.
Уездный врач пользовался большим уважением, его все знали как человека справедливого. Неужели его за эти годы испортили взятками? Я пишу, взывая к его совести, умышленно несколько раз напираю на слова «патриотизм», «защита отечества»:
«Но есть, ваше высокородие, и такие люди, кои не хотят идти в армию, а, притворившись больными и подкупив, кого нужно, получают освобождение. Это нас, пострадавших за отечество, приводит в ярость. Стало быть, богачам нет дела до родины, а был бы карман. Сейчас этих симулянтов опять вызывают к воинскому. И они уже готовятся: Макар Гагарин сын мельника, пустил себе керосин в ногу; Иван Павлов делает гирькой грыжу. Они приедут к вам не только с опухолями или с язвами, они привезут еще свиные туши, пшеничную муку, масло. Кто‑то там, только не знаем кто, берет взятки.
Ваше высокородие, мы, инвалиды, пишем это письмо только вам. Мы, как и вы, за справедливость. Но если обманемся, и вы этих людей опять освободите, тогда нет на свете правды…»