Выбрать главу

Падаю плашмя на широкую грудь межи. Кричу и плачу, и зову:

 — Леночка моя, сокровище мое! Отзовись!

Вторую неделю лежу я больной. Почти не выхожу из мазанки. Меня то знобит, то бросает в жар. Матери говорю — простудился. Иногда ко мне приходят Филя, Павел.

Они рассказывают, что делается в селе, что пишут в газетах, но все это — как сквозь туман. Плотники закончили работы, отец с ними рассчитался. Построили избу, а для кого?

Мать озабоченно хлопочет, ни о чем не спрашивает.

Вот и теперь. Вошла, поставила еду на скамейку.

 — Съешь, сынок, яичек.

Долго и скорбно, поджав губы, смотрит на меня. Она ждет, что я скажу ей что‑нибудь, я силюсь улыбнуться и говорю обычное:

 — Ничего, пройдет.

Тогда мать садится на старый сундук, оглядывается на дверь, поправляет платок на своей почти седой голове и тихо улыбается.

 — Говорить аль нет?

Доброе такое у нее лицо.

 — Рассказывай.

 — Устюшку‑то… замуж выдают, — и смотрит на меня.

 — За кого?

 — Ох, Петя, — оживляется она и таинственно шепчет, — чудо. Только молчи. Без тебя тут пришел Авдоня, тоже чего‑то нет на левой руке, ну, сдружились со Степкой. И подговорил его Степка жениться. Ох, господи, — вздыхает мать, — там все война и война, а тут люди женятся, — вдруг заключает мать.

 — Молодость свое берет, — говорю ей. — Ну, а дальше?

 — Запой был. Степка — Катьку. Прямо в избу к ней переходит. Девка‑то одна, и девка хорошая. Авдоня — Устю. Вот и хотят на скорую руку до жнитва… Тебе Устю‑то не жалко? — помолчав, спрашивает мать.

 — Чего ее жалеть?

 — Я так спрашиваю.

Мать умолкает и опять испытующе смотрит на меня. Потом, словно вспомнив что‑то, встает.

 — Эка беспамятна я стала. Малины тебе принесли.

Быстро сходила в избу, и вот передо мной чайное блюдце со свежей, крупной, чуть дымчатой малиной.

 — Первый сбор у них.

 — У кого у них? — спрашиваю ее.

 — А ты ешь, ешь. Молока принести?

И пока мать ходила За молоком, я вдосталь полакомился «первым сбором».

 — Спасибо, мать, — говорю.

 — Передам твое спасибо, — смотрит она на меня.

 — Да, да. Кто же прислал малину?

Зачем‑то вновь оглядывается мать на дверь, будто боится, как бы кто не подслушал, и говорит полушепотом:

 — Сколько раз спрашивала, как ты да как? Видать, хочет навестить тебя.

 — Не догадываюсь, о ком говоришь.

 — Ой, дурной ты, дурной! Соня–учительша, вон кто.

 — Соня? — удивился я и с некоторым испугом посмотрел на мать. — А она, как… жива?

 — Да ты что, с ума сошел? Жива, ежели маЛйны прислала.

И я посмотрел на блюдце. Посмотрел, и краска бросилась в лицо. Знакомое блюдце: разрисовано клеточками и чуть–чуть выщерблен край. Из этого блюдца не один раз пил я чай, когда зимой — ох, давно это было! — заходил к Соне.

 — Спасибо передай ей, — говорю матери.

 — Она прийти порывается, да все чего‑то вроде боится.

 — Не надо… Скажи, как‑нибудь после…

Бросив на меня взгляд, полный жалости, мать уходит.

И опять один я в мазанке. Опять эти думы. Они измучили меня. В который раз упрекаю себя, что ушел. Ушел, не повидавшись с Леной. Сестра‑то ее просто дура! А с дурой и надо было говорить, как с дурой. И нечего ее бояться. Снова перебираю все в памяти, восстанавливаю разговор, вижу лица, движения. И как огромное преступление — вынутая мною из кармана рука. Но она ли причина? Нет, конечно. Рука — только лишний повод Федоре. Почему я сам не обозвал ее дурой? Она стоила того. Попадись теперь, когда мне все равно, потряс бы я ее! И поганого рта не успела бы открыть эта богачка. Чего захотела! «Какое у тебя богатство?»

 — Видать, одного вы поля ягодки с Гагарой. Все вы, богачи, сволочи! — так, скрипя зубами и чуть не ударяя в стену кулаком, озлобленно шептал я.

Был зол и на Арину, и на Костю. Они‑то что? Неужели все семейство находится в руках Федоры? Почему такая у нее власть? Вздох матери, леденящие, кровь ее слова: «Ну, ин… погодим». Одну сноху вспоминаю с благодарностью.

И опять сон, сон. Так и клонит ко сну. И страшные, мучительные сновиденья, порой кошмары. Во всех снах она. Где‑то далеко на горе она, вижу ее, уходящую все дальше и дальше, и глухо кричу: «Лена, верни–ись!»

Мать приходит в мазанку с братишкой. Семка стоит. у двери и боится подойти ко мне. Такой у него печальный взор. Я зову его, у меня несколько яблок. Правда, они не совсем еще поспели, но ему‑то по зубам. Я отдаю их ему, глажу белокурые, мягкие, как лен, волосы, а братишка с удовольствием грызет яблоки. Вдруг ни с того ни с сего заявляет: