Перед обедом, когда не только вдосталь полазили мы по дубам, но учились косить, я улегся под кустом с книжкой «Детство» Толстого. Куча ребят окружила меня. Загорелые, босоногие, вихрастые, веснушчатые, как и я, они приготовились слушать. На момент я почувствовал себя маленьким Харитоном. Жаль, что не было тут Павлушки. К нему схожу после обеда, когда мужики и бабы лягут спать.
— Знаете ли вы — кто такой Лев Толстой? — спросил я.
— Знаем, — ответили ребята. — Учитель рассказывал.
— Я вам прочитаю, как он жил в детстве. Он сам про это пишет. У него не такая была жизнь в наши годы. Нужды с горем он не знал. Говядину ел каждый день — в обед и ужин.
И начал им главу, которую сам только вчера читал.
— «Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений. Набегавшись досыта, сидишь, бывало, за чайным столом на своем высоком креслице; уже поздно, давно выпил свою чашку молока с сахаром…»
— Молока с сахаром? — перебила меня Ивана Беслятого Катька, вихрастая девчонка. — Эдака сласть…
— А ты молчи, сластена.
Я читаю медленно, задумчиво.
— «…встаю, с ногами забираюсь и уютно укладываюсь в кресло».
— Кресло, вроде зыбка, что ль? — спрашивает Костя, сын Орефия Жилы.
— Тебе не все равно? — говорю я, так как сам не знаю, что такое кресло.
— По всему видно, спать в нем можно, — говорит Степка Ворон, парень рассудительный. — Читай дальше.
— «Ты опять заснешь, Николенька, — говорит мне татап».
— Татапом тятьку, что ль, у них зовут? — осведомляется Ленька–крапивник, не знающий, кто у него отец.
— Нет, тут такие буквы, вроде не наши. По–русски читается татап, и вроде не про отца говорится, а про мать.
— Валяй, увидим, куда дело будет клонить, — опять сказал Степка Ворон, которому всегда хотелось знать, что к чему.
— «Я не хочу спать, мамаша…»
— Так и есть, татап — это мать, — радуется Ленька. — Чудно!
…«Через минуту забудешься и спишь до тех пор, пока не разбудят. Чувствуешь, бывало, впросонках, что чья‑то нежная рука трогает тебя; по одному прикосновению узнаешь ее и еще во сне невольно схватишь эту руку и крепко–крепко прижмешь ее к губам».
— Ах, черт! — воскликнул Костя. — К губам. А мне моя татап сколько раз прижимала свою лапу к губам! Как съездит, света не видно.
— Читай, куда дело повернет, — крикнул Степка.
— «Вставай, моя душечка, пора идти спать».
— А меня мать вот как будит, — перебивает Ленька: — «Эй, рябая харя, аль кочергой огреть?»
— Слушайте, слушайте, — вступается Степка. — Не о нас ведь написано.
— «Я не шевелюсь, но еще крепче целую ее руку.
— Вставай же, мой ангел».
— Ангел?! — воскликнула Катька, — Это кто ангел?
— Небось, не ты, — заметил ей Костя. — Ты на мокрую курицу больше похожа.
— «Она другой рукой берет меня за шею, и пальчики ее быстро шевелятся и щекотят меня…»
— Боюсь щекотки! — вдруг взвизгнула Катька.
— А–а, боишься!.. — тут же набросился на нее Ленька и принялся щекотать.
Она визжала, отбивалась, потом разревелась и укусила Леньку за палец.
— Бросьте! — прикрикнул Степка. — Аль ладонь прижать к губам?
Меня самого подмывает смех, но я серьезно продолжаю чтение.
— « — Ах, милая, милая мамаша, как я тебя люблю!
Она улыбается своей грустной, очаровательной улыбкой, берет обеими руками мою голову, целует меня в лоб и кладет к себе на колени».
— Точка в точку, как моя мать, — вздыхает Ленька. — Попадешься ей в руки, голову зажмет ногами и пошла писать по заднице. А муж ейный только и кричит: «Поддай жару крапивнику, еще, еще!» Ох, и лупцует…
— «Так ты меня очень любишь?.. Если не будет твоей мамаши, ты не забудешь ее? не забудешь, Николенька?»
— Нет, не забуду, — усмехается Ленька, — будь тебе неладно!
— «Она еще нежнее целует меня.
— Полно! и не говори этого, голубчик мой, душечка моя! — вскрикиваю я, целуя ее колени, и слезы ручьями льются из моих глаз…
После этого, бывало, придешь наверх и станешь перед иконами в своем ваточном халатце, какое чудесное чувство испытываешь, говоря: спаси, господи, папеньку и маменьку…»