— С легким паром, с легким паром! — приговаривал он, волоча дочку в избу, а в глазах у него стояла Римма, когда она показалась в темном проеме двери, передавая Анютку; от ее ног, от живота и от груди исходил прозрачный пар, будто вся она слегка дымилась. На какой-то Анюткин вопрос Горчаков ответил невпопад, чем и вызвал крайнее недоумение дочери…
Глава 15
За срубом в Лебедиху с Горчаковым поехали Парамон, Лаптев и Виталька.
Ехать нужно было на другую сторону бора, наискосок пересекая его. Спутники стояли, опершись о кабину, и смотрели вперед, на песчаную дорогу, что светлой лентой то поднималась на гривы, в сосняк, то сбегала в пади, в топкие места, где поблескивали лывы.
Лаптев на ходу успевал разглядеть между деревьями синие цветочки медунок и лесных фиалок, чеканные желто-белые прострелы; в падях целыми полянами горели жарки, а там, где еще стояла вешняя вода, на голубых ее «зеркалах», ярко желтели лютики. Лаптев всей грудью вдыхал лесной воздух, и сердце у него сладко и одновременно грустно замирало в предощущении чего-то радостного, связанного с наступающим летом…
Парамон вспоминал, когда в последний раз был в Лебедихе, и выходило, что лет уж десять тому назад, так что деревню теперь, поди, не узнать…
Горчаков был очень благодарен своим спутникам: в такое хлопотное время без лишних слов согласились ему помочь! Но и беспокойство его сосало — как-то выгорит задуманное дело?..
Когда слева от дороги вдруг взлетели и тяжело стали набирать высоту вспугнутые машиной три глухаря, спутники оживились. Виталька, придерживая шляпу, чтобы не сдуло, начал вспоминать, как в свое время охотничал в забайкальской тайге. Как по осени, когда реки замерзнут, но лед на них еще голый, без снега, он, Виталька, укладывал снаряжение на нарты, цеплял нарты за мотороллер и по льду, как по асфальту, забирался в верховья речек и ручьев, далеко в тайгу, в самую глухомань. Натягивал палатку, устанавливал в ней печку, расстилал на лапнике меховой спальный мешок и начинал промышлять рябчика. Целый день кружил по тайге, а под вечер возвращался на свою «базу».
— Страшно же одному в тайге, жутко? — спросил Горчаков и передернул плечами, представив, как бы он чувствовал себя, доведись ему целый месяц провести в тайге в одиночестве.
— А я разговаривал! — отозвался Виталька. — Прихожу вечером к палатке, изменю голос и здороваюсь сам с собой, спрашиваю: «Как себя чувствуете, Виталий Николаевич? Что будем на ужин готовить, Виталий Николаевич?..» И сам же себе, но уже своим голосом, отвечаю: «Сегодня у нас в меню суп с рябчиком, каша гречневая с маслом, чай с галетами…» — Виталька посмеивался, а Горчаков с Лаптевым только головами качали.
— А иначе нельзя, иначе можно рехнуться, — Виталька красноречиво покрутил пальцем у виска. Помолчал немного и продолжал: — Всяко приходилось вертеться… И за клюквой на север ездил, и урманничал с мужиками, шишковал… Набили, помню, шишек. Пока шелушили их да веяли — осень уж подпирает, выносить надо орех к деревне, к приемному пункту. А это не ближний свет, верст двенадцать, поди, не меньше. Ну, мешки такие у нас заплечные, насыпали в них килограмм по двадцать, отнесли — ничего, вроде, не тяжело. По тридцать стали носить, а осень поджимает, вот-вот, гляди, белые мухи полетят — что тогда? И мы по сорок давай носить, по пятьдесят, а потом — веришь-нет? — до семидесяти дошли!
— Сдуреть! — сказал Горчаков и глянул на Лаптева: уж они-то с Лаптевым знают, что такое рюкзак весом в тридцать килограммов! Умотаешься с таким рюкзаком, а тут — по семьдесят! Непостижимо.
— По пути, через километр-два, — продолжал Виталька, — свалили деревья, чтобы подошел, навалился на дерево спиной и передохнул, покурил. А иначе — как? Его, мешок-то, если на землю сбросишь, то уж потом черта с два подымешь. И так-то волокешь — глаза на лоб вылазят, вот-вот, думаешь, жилы полопаются.
Горчаков пытался представить, как худенький, щуплый Виталька волокет на себе огромный куль с орехами, и представить не мог.
— Одичали мы, — посмеиваясь, продолжал Виталька, — щетиной заросли по уши, ну, варнаки и варнаки!.. И захотелось мужикам после такой адской работенки выпить. «Давай, Виталий, — говорят, — спирт, ну его к аллаху!» А я говорю: «Не дам!» А мы с самого начала договаривались, чтоб не запить, не сорвать дело, я прячу канистру со спиртом так, чтоб никто не знал где, и ни под каким предлогом не даю. Ну только если кто захворает там или в ручей свалится. А так — ни-ни, иначе ни черта, мол, не нашишкуем. Ну, я и зарыл канистру в землю, сверху дерниной прикрыл, мхом, в двух шагах не видать. А тут измотались, осточертело все, и сами-то друг другу надоели. Давай и давай. Я говорю: «А этого не хотите?» — и дулю им под нос. Они — злиться, они — напирать, разъярились все четверо, а я им опять дулю. «Уговор, — говорю, — был?» — «Ну был, черт тебя дери, так что теперь, подыхать?» — «Подыхайте, — говорю, — хрен с вами! А пить не дам!» Ну, тут они совсем озверели, лаются на чем свет стоит. И до того распалились, слушай, что схватили меня и к кедру веревками привязали. «Не отдашь, — рычат, — не отвяжем. Стой тут, голодай, мерзни, мать-перемать!»