В этот раз Виола сама ждала меня.
Я еще издалека увидел ее — она стояла под высокой сосной и высматривала меня. Едва я показался, она бросилась мне навстречу, кинулась в мои объятия и расплакалась.
— С мамой плохо, — всхлипывая, сказала она. — Завтра операция. Этого она боялась больше всего. Когда ее увозили в больницу, она без конца повторяла: лучше я умру дома, только бы не идти под нож, никуда не поеду, может быть, и так обойдется… Она не верит докторам… Ей с ними всегда не везло. А теперь ее жизнь зависит от них…
— Ты должна надеяться, что все закончится благополучно, — пытался утешить ее я. — Возможно, операция ей поможет. Чаще бывает именно так…
Недалеко от нас послышался шум, казалось, кто-то стремительно продирается сквозь ельник, слышен был хруст ломающихся веток, в сгущающихся сумерках мы увидели, как темная сгорбленная фигура ведет мотоцикл к стекольному заводу.
С минуту мы стояли как вкопанные, я держал Виолу за талию, она опустила голову мне на плечо, затаив дыхание, мы следили за незнакомцем, который стоял, прислонясь к мотоциклу, и явно кого-то поджидал. Потом с черного хода вышли двое с каким-то грузом — это был ящик или чемодан, груз казался довольно тяжелым, видно было, что им нелегко его тащить. Ящик прикрепили к заднему сиденью мотоцикла, чтобы он не свалился во время езды. В две-три минуты они покончили с погрузкой, один из них тут же сел на мотоцикл и, не включая мотора, покатил по пологой лесной тропинке вниз, к дамбе пруда, второй пешком направился за ним, а третий — это был, несомненно, сам Зубодер — тотчас же вернулся черным ходом назад.
— Пошли отсюда, — сказала мне Виола, видно сообразив, что мы невольно оказались свидетелями чего-то не предназначавшегося для наших глаз.
— Судя по мотоциклу, это Хадима, — сказал я.
Она ничего не ответила, словно не слышала меня.
В этот вечер нам обоим было плохо. Виола горевала о матери, я не мог забыть домашнюю ссору и колкости Хромого. Я не стал рассказывать об этом Виоле, она и так была огорчена.
Но ее горе и волнение еще больше притягивали меня к ней. Сначала она отнеслась к моим ласкам безучастно, затем стала, как и прежде, отвечать на мои поцелуи, сперва робко, потом все более страстно, и наконец мы оба забыли обо всем на свете в сумасшедших объятиях.
Вдруг она снова расплакалась и сквозь рыдания жалобно попросила:
— Не покидай меня. Ты мне очень нужен. Без тебя…
От слез ее зеленые глаза приобрели какой-то новый, удивительный оттенок.
— Ты даже представить себе не можешь, — шептала она взволнованно, — как я благодарна тебе за то, что ты меня любишь.
Она гладила меня ладонью по лицу, по волосам, преданно смотрела на меня полными слез глазами.
Я никогда не видел Виолу такой взволнованной, смиренной, трогательно жалкой. Раньше, если на ее лице и мелькала грусть, она быстро перемогала себя, начинала оживленно и громко смеяться. Она всегда охотнее веселилась, чем грустила..
Когда мы возвращались домой, она иногда вытирала набегавшие на глаза слезы, но больше не всхлипывала, а с решительным видом шла рядом и, как бы извиняясь, повторяла:
— Все, больше не буду плакать. Ни слезинки не пророню.
Обычно поутру мы собирались в тесном душном помещении бухгалтерии и разговаривали, перебивая друг друга, обменивались новостями — делать нам по-прежнему было нечего. Я, как правило, больше слушал, чем говорил, меня слишком занимали собственные мысли, связанные с Виолой, мечты о нашем будущем счастье.
Но, услышав, что речь идет о саботажах на железной дороге, о прерванной телеграфной связи, о попытке свести с рельсов поезд с боеприпасами, я насторожился. Кто-то сказал, что из вагонов было похищено оружие, поэтому ночью арестовали нескольких железнодорожников. Причем двоих — из нашего предместья.
Вдруг дверь бухгалтерии отворилась, и в нее просунулась прилизанная голова Седлатшека. Раньше он к нам и носа не показывал, считая нас недостойной себе компанией. Видно, он уже давно стоял за дверью и подслушивал.
Разговор оборвался на полуслове, от страха все застыли на своих местах. Выглядело это в высшей степени подозрительно, словно нас застали за каким-то недозволенным делом.
Глазками-буравчиками, спрятанными за толстыми стеклами очков, Седлатшек оглядел всю комнату, каждого в отдельности, и язвительно сказал по-чешски: