Выбрать главу

Тополь напротив настойчиво размахивал веткой, приводя Иосифа в чувство, на стене соседнего дома все так же хлопал на ветру обрывок кумачового полотнища. Офицер убрал компас в карман и что–то коротко проговорил солдату. Тот, на секунду о чем–то задумавшийся, послушно кивнул и сунул блокнот обратно в планшет. Иосиф все еще медлил. Где–то вдалеке, за элеватором, надсадно громыхнуло орудие. Офицер посмотрел на свои наручные часы и замер, прислушиваясь к полету снаряда. Когда тот, просвистев, разорвался за домом Иосифа, немец проворно навел бинокль на место его падения и удовлетворенно хмыкнул. Ветер колоколом надувал полы его шинели, и становились видны его серые галифе, засунутые в высокие яловые сапоги. Иосиф все еще не шевелился. Было ясно, что немцы вот–вот уйдут: сопровождавший офицера солдат все чаще оглядывался назад, ерзал на месте, поудобнее располагал закинутый за спину автомат. Время уходило, что–то внутри Иосифа требовало, кричало, грозилось, чтобы он позвал их, позвал немедленно, но он не мог выдавить из себя и звука. Вспомнившиеся ему образы войны — всего того, в чем ему уже приходилось участвовать и в чем предстояло участвовать снова, окликни он стоявших внизу немцев — приковали Иосифа к месту, сделали его немым. В нем завязалась мучительная борьба, становившаяся тем более нестерпимой, чем явственнее убегало время. Теперь уже не квартира, но улица заходила перед Иосифом ходуном, на секунду ему показалось, что он валится в какую–то пропасть.

Что–то со стоном пронеслось над качающимися деревьями, и через мгновение мостовую сотряс новый разрыв. В последний раз бросив взгляд в ту сторону, офицер убрал бинокль и оправил на себе вздымаемую ветром шинель. Солдат торопливо завязал на ботинке шнурок.

Только тогда, когда они отделились от трамвая и так же, перебежками, начали возвращаться, Иосиф окончательно понял, что не окликнет их. Он знал, что другого шанса у него уже не будет, знал, что завтра бомбы начнут падать на его дом, но что–то в эту минуту делало возможность остановить немцев такой же немыслимой, как если бы он видел их с огромной высоты, с которой крик все равно не достиг бы их слуха. В лице этих немцев от него убегала сама жизнь, серошинельная, сильная, здоровая, злая, не ведающая сомнений в том, быть ей или не быть, но Иосиф не мог удержать ее — может быть, потому, что сам был сделан из другого теста. Всю свою жизнь он только и делал, что испытывал сомнения, тем, сколько себя помнил, и отличался от других, и не мог отказаться от них даже теперь, когда жизнь, придерживая на бегу ремень автомата, повернулась к нему спиной.

В последний момент что–то еще шевельнулось в Иосифе, дернулось им вдогонку, но он знал, что это уже только рефлекс. Когда солдат и офицер скрылись за домом с колоннами, он проводил их взглядом почти равнодушно.

С их исчезновением улица вновь пронзительно опустела. Ветер поднимал кучи палой листвы и гнал ее в том направлении, куда скрылись немцы. Искореженное крыло мотоциклетки, за которой они укрылись, прежде чем перебежать к дереву, а оттуда — к железной бочке, тихонько поскрипывало в такт низкому, полнозвучному гулу притулившейся на углу соседнего дома водосточной трубы. Через несколько минут нельзя было и поверить, что здесь только что были люди. Да Иосиф и не верил этому. Он старался думать об их явлении как о мираже, который он лишь в минуту слабости принял за реальность. Еще немного просидев на балконе, он встал и вернулся в комнату.

* * *

С наступлением сумерек ветер унялся, и в квартире, весь день полной шорохов и колыханий, водворилась тишина. Только этажом выше что–то еще приглушенно подвывало, тихонько поскрипывало на ветру — может, оторвавшаяся оконная створка, а может, балконная дверь — но эти звуки, казалось, проникали откуда–то издалека, точно из какого–то другого, параллельного мира. Таким же далеким казался и грохот орудийной пальбы в северной части города. Там что–то отчаянно громыхало и рвалось, без перебоя звучал в темноте дробный перестук пулеметов, но все это уже настолько давно стало частью реальности, ее естественным фоном, что уже почти не воспринималось, как шум.

Сидя в том самом углу, где он когда–то впервые устраивался на ночлег, Иосиф тихо плакал, машинально прислушиваясь к этой тишине, в которой его собственное присутствие стало вдруг таким отчетливым, словно в комнате появился кто–то еще. Тело его вздрагивало, слезы обжигали обветренное лицо, и он утирал их жестким, колючим рукавом кителя. Но это были не слезы отчаяния или тоски, а слезы облегчения, как если бы огромный груз вдруг свалился с его плеч. Неимоверное напряжение, которое владело Иосифом все последние дни, куда–то разом исчезло, и внутри у него появилась приятная легкость и пустота, которую он пока еще не знал, чем заполнить. Завтрашний день теперь представлялся ему бесконечно далеким и совсем неважным, и он думал только о том, что окружало его здесь и сейчас.