Выбрать главу

С любопытством не то художника, не то соглядатая Кемпке мог часами смотреть, как Тауберг, владелец пивной на Вюртемберг–гассе, громоздкий и краснорожий, как кочегар, великан в кожаном фартуке, отдуваясь и алчно сглатывая слюну, разливает по кружкам пиво — пльзенское, берлинское, франконское черное, как слушает пчелиный гуд пивной, зорко следя за порядком, и как, шлепнув по крепкому заду Эльзу, крутобедрую кельнерин в белой наколке, отправляет ее с заказом к столику, где это пиво, охая и пыхтя, пьют коренастые швабы, плотники и лесорубы с местного заводика, добротные, как деревянные колоды, и бездонные, как колодцы, ибо пиво помещалось в них не кружками, но бочонками и бадьями, бесследно исчезая в урчащих котлах их утроб, достаточно просторных, чтобы поглотить еще и полдюжины пылающих кровяных колбас, добрый котелок жирной гороховой похлебки и целый ворох соленых ржаных кренделей.

Одурманенный, пошатывающийся, он покидал это царство чревоугодия и шел на Мильхштрассе, где под прикрытием купленного дорогой номера «Зюддойче цайтунг» наблюдал, как походкой не то гусыни, не то царицы прогуливается по бульвару беременная фрау Ридель, величаво несет под кружевным платьем большую теплую планету, глобус неоткрытой пока земли, как у магазина мод она останавливается и, закурив тонкую задумчивую пахитоску (вероятно, «Экштайн»? да, конечно, «Экштайн»), разглядывает в витрине сорочки и пеньюары, вся пепел и дым, а на углу Нюрнберг–гассе покупает мороженое и, воровато оглядевшись по сторонам, с почти непристойной жадностью на него набрасывается, бойко орудуя проворным карминовым язычком и равнодушно — едва ее страсть бывала утолена — отправляя в урну деревянную палочку.

Все это вызывало в Кемпке необъяснимое восхищение, и иногда он даже пытался походить на жителей в исполнении их будничного ритуала: заказывал себе кружку берлинского и точно так же таращился на пиво, как здоровяк Тауберг, покупал в лавке турецкий арбуз и подражал походке фрау Ридель, прислушиваясь к затаившейся внутри маленькой хрупкой вселенной.

Он питал симпатию даже к той некрасивой долговязой девице в униформе «Дойчер медельбунд», что каждую субботу раздавала на Тирпиц–платц листовки общества «Немецкая молодежь против джаза», презрительно кривя тонкие губы всякий раз, когда кто–то равнодушно проходил мимо. Ему хотелось закружить ее в танце, этого длинноносого ангела, эту божественную дурнушку, или подарить ей букет цветов, чтобы она хоть немного улыбнулась. Он даже был готов поддержать немецкую молодежь в ее движении против джаза, ведь скоро по всему миру станут танцевать новые, космические танцы, которые будут лучше всех шимми и фокстротов на свете. Их придумает какой–нибудь самый знаменитый танцмейстер (балетмейстер? гофмейстер?), и исполнять их будут в скафандрах, отбивая подошвами космических сапог ритм новой, счастливой жизни, в которой больше не останется унылых лиц.

Очарованный жителями городка, Кемпке мучился невозможностью по–настоящему тесно сойтись ни с кем из них, на равных участвовать в их жизни. Предписание строжайшей секретности запрещало ему заводить в городе знакомства и без крайней нужды вступать в разговоры, и, честно выполняя свой долг, Кемпке вынужден был довольствоваться ролью наблюдателя, одинокого зрителя в партере этого прекрасного провинциального театра.

Единственной, на кого предписание по естественным причинам не распространялось, была фрау Цедерих, квартирная хозяйка, у которой Кемпке жил с момента приезда в Мариенкирхе.

Это была одинокая, чрезвычайно добрая пожилая фрау с очаровательной улыбкой, в которой недоставало двух–трех передних зубов, и весьма нетвердой памятью, позволявшей смело доверить ей любые государственные секреты, что, вероятно, и определило выбор снявшего квартиру начальства. С первого дня фрау Цедерих прониклась к Кемпке теплым, почти материнским чувством и каждый вечер звала к себе на штрудель или пирог, каковыми потчевала его в собственной уютной гостиной, за большим овальным столом, накрытым пышной, с рюшами и воланами, скатертью. Пироги всегда подгорали и имели вкус сладковатого тлена, но Кемпке из вежливости съедал предложенный ему кусок, так же учтиво выслушивая многословные, каждый раз повторявшиеся рассказы старушки о семейном прошлом. Гостиная, украшенная громоздким, в тяжелой бронзовой раме, портретом ее покойного мужа, дородного полковника в усах и аксельбантах, выигравшего какое–то забытое сражение под Эйлау и удостоенного за это золотой попоны от кайзера Вильгельма, была полна военных трофеев, об истинном происхождении которых фрау Цедерих не имела ни малейшего понятия. Святая простота, она искренне полагала, что запятнанное кровью французское полковое знамя подарил ее мужу знакомый французский генерал, у которого в тот день, должно быть, носом пошла кровь, а снаряд от русской стомиллиметровой гаубицы — это термос, с которым ее милый Готфрид, любивший попить чаю, выезжал в поля. Листая семейный фотоальбом, фрау Цедерих говорила, что ее племянник, Магнус, был в войну каким–то не то летчиком, не то лейтенантом, но, вероятно, увлекался большевистскими взглядами, потому что сослуживцы прозвали его «Красным бароном». И она показывала Кемпке фотографии легендарного Магнуса фон Рихтгофена, жестокого и прекрасного рыцаря небес, позировавшего на фоне сбитых им «Страттеров» и «Бристолей». Винт одного из них с гравировкой по краю «Любимой тетушке от Магнуса» мерцал на стене между «подаренными» полковнику Цедериху бельгийским самозарядным ружьем и саблей английского конного офицера. Всю свою жизнь почтенная фрау, сама того не зная, прожила среди окровавленных клинков и пронзенных штыками кирас, и дух их хозяев не тревожил доброй старушки.