— Пашка-а! Подь сюда! — донесся из-за реки отцовский голос.
И когда только они вернулись? Проворонил он возвращение рыбаков. Сейчас лишь увидел, как среди толстых еловых стволов затеплился, заметался костерок.
Когда Пашка подошел к нему, в котелке уже булькала вода. Приятель отца ссыпал в него нарезанную картошку. А отец подал от ключика, бьющего тут же, в вымоине под старой елью, весло. На лопасти лежала выпотрошенная и промытая рыба. Из-за родника и остались они здесь, на этом берегу.
— Там что, есть кто-то? — спросил отец. — Вроде кто маячил у костра.
— Да, парочка подошла — наши поселковые, — небрежно ответил Пашка, боясь, что отец начнет расспросы. Но тот только хмыкнул. Стал резать хлеб, выложил на расстеленный дождевик луковицы, алюминиевые кружки. А потом достал из ключика искрящуюся капельками бутылку.
У костра на той стороне сперва было тихо, да и сам он сник, припал к земле. Потом поплыла песня. Сначала тоже чуть слышно, понизу — над приречной болотиной, над водой. Постепенно стала набирать силу, упруго звенеть, взметнулась до самых вершин.
— Никак Озерновская! — вскинулся отец. — Вот голос! Талант. Не закопала б его только. Я вон в молодости тоже певал… бывало. Неплохо певал.
— Вспомнила бабушка, как девушкой была, — засмеялся приятель. — Давай-ка по второй, пока уха не остыла.
— А пошто сынку не подаешь? — продолжал он, лишь успев резко выдохнуть и запить ухой, зачерпнув ее из котелка кружкой. — Работник ведь уже, мужичок.
— Ну нет! Я ему в этом не пособник. Узнаю, что балуется…
Не закончил отец привычной угрозы, повернулся к Пашке.
— Запомни: начнешь рано — считай пропал. Могучих людей — силища! — и тех скручивает. Я — что, худо-бедно жизнь свою прожил. А у тебя — все впереди… Не нажито, не накоплено много ничего, значит, помочь тебе нечем. Рассчитывай сам на себя. Главное — учись…
Отец затянул свою любимую песню, и Пашка больше не слушал его. Не потому, что пренебрегал отцовскими советами, просто они были знакомы-перезнакомы. Подвыпив, он в который уже раз повторял их Пашке почти из слова в слово.
Сейчас Пашкой завладело другое. Новая песня струилась с противоположного берега, в ночной тишине казавшегося далеким, заманчивым. За этим берегом где-то далеко-далеко чудилось кипение неведомой жизни. Совсем не такой, как у него сейчас — серой и скучной, а настоящей, необыкновенно красочной. Она звала Пашку, манила всяческими реальными и выдуманными радостями, утаивая до поры до времени неизбежные горести. Лишь в песне был на них явный намек, но смягченный мелодией — такой, что они, эти горести, казались не в тягость.
Так пела Поля Озерновская, по возрасту еще не очень далеко ушедшая от Пашки Тюрикова, сама тоже только догадывающаяся об изменчивости человеческих привязанностей и любви. А Пашка слушал ее, обмирая, и вдруг поймал себя на том, что вовсе не думает по обыкновению о Верке и видит перед собой только Полю, и никого больше.
14
Озлился Пашка. Не ожидал, что так разорется отец. Ведь сам же все долдонил: «Учись… учись… учись…» А теперь…
Ладно, хоть не сам сказал отцу о вызове на экзамены. Мать подъехала к нему издалека, на себя же и приняла первый удар. Почему, дескать, все делается за его спиной? И зачем ехать к черту на кулички, когда в поселке свое ремесленное училище? И одевают, и худо-бедно кормят в нем — учись на здоровье. Как-никак, специальность будет, и дальше учиться дорога не заказана… А Пашке досталось — так себе, мелочь. Отец ворчал, что не ко времени вся эта затея. Толяс с Зинкой — не то, что весной, когда были голодные, в лес смотрели, — хоть и освоили пастушью науку, да зато глядят теперь все из лесу. Не ровен час — дадут тягу. С кем ему тогда до белых мух водить стадо? Заключил он в общем-то печально для Пашки: