Выбрать главу

Пашка пошел меж рядов, поглаживая просохшие столешницы, прощупывая пальцами оставленные потомкам варварские письмена. Ему хотелось найти свою парту, присесть на нее в последний раз, откинуть крышку и разыскать на ее кромке чуть заметные, одному ему понятные буквы. Но Левка торопил, звал за собой в школу — у него опять было что-то свое на уме.

На первом этаже в дальних, угловых классах еще добеливали, а второй уже весь сверкал чистотой. Створки окон были широко распахнуты, двери в классы раскрыты настежь, посреди коридора выстлана дорожка из кусков фанеры и картона. Гулко было на этаже, пусто. Тихо и вокруг, только в углу двора на дикой конопле суматошливо пировали воробьи. Несколько блеклых листьев, уже стронутых временем с родных мест, прилипли к одному из подоконников, и одинокая серебристая паутинка чуть заметно трепетала в углу окна.

Ребята примолкли. Даже Левка остановился, глядя через дорогу, через близкий ельник в ложке на уходящие вдаль желтеющие под низким солнцем поля. Пашка не помнил, приходилось ли ему бывать в такой вот голой и сквозной предсентябрьской школе, но сегодняшнего смешанного чувства легкой грусти, светлой тоски и смутного ожидания никогда не испытывал — уж это он знал точно.

— Ребя, сюда, — почему-то шепотом позвал Левка и пошел к запасному выходу в другом конце коридора. Он сел на ступеньку лестницы, ведущей на чердак, достал из нагрудного кармана куртки пластинку мягкого толстого станиоля, остро заточенный гвоздь и с необыкновенной серьезностью оглядел ребят.

— Надо оставить о нас память. Здесь вот я сейчас напишу: Лев Ушаков, Павел Тюриков, Семен Шитиков. Поставлю дату. И положу вон туда. — Левка указал на рассохшийся паз под самым потолком. — Как, согласны?

— Согласны, — тоже серьезным шепотом ответил Семка. — Только надо еще и класс указать.

— Какой класс?

— Ну, наш — седьмой «а».

Левка задумался. Его, видимо, не устраивало что-то.

— Хорошо, — наконец тряхнул он вихром, — потом я здесь еще припишу, когда сам буду уходить из школы.

Когда Левка сунул в паз свернутый пакетиком станиолевый лист, говорить никому и ни о чем уж не хотелось. Молча спустились вниз. Молча прошли мимо женщин-работниц, мывших в бочке с дождевой водой мочальные кисти, вышли на пустырь перед школой и сразу попали в длинную тень. Она протянулась через футбольную площадку с сиротливыми воротами из жердей, через близкую дорогу до самого ельника. За ложком же по угору по-прежнему золотилась стерня, уставленная шалашиками хлебных суслонов.

Все заспешили по домам. Левка с Семкой пошли в поселок обычной дорогой. А Пашка в свой конец — напрямик: через лог, минуя ельник, по кромке освещенного поля. Прожитый день разом отодвинулся, потускнел, словно его тоже накрыла плотная, предвечерняя тень. Зато впереди у Пашки, как этот солнечный лоскут видимого жнивья, брезжили новые дни, новые дела и друзья.

И казалось ему, что именно с них я начнется у него настоящий отсчет времени.

18

«Проспал! Проспал! Проспал!» — набатно выстукивала кровь в висках. Пашка суетливо метался по чулану, натягивая штаны, рубаху. Солнце уже впрямую вперилось в маленькое оконце, и мелкая пыль искристо роилась в пологом пучке лучей.

Дома никого не было. Наскоро выпив кружку молока, Пашка хотел бежать в лес разыскивать стадо. Обида на отца клокотала в нем и просила выхода… Не мог разбудить! Трудно ему было поднять вовремя. И мать хороша!.. Хотя она, наверно, я вовсе не собиралась прерывать его сладкий утренний сон. Наоборот, радовалась, поди, что ее Пашеньке не надо вставать в такую рань и сонно тащиться за коровами через весь поселок. Пусть понежится напоследок под родимой крышей… А отец, тот нарочно не разбудил. Хорошо, видно, запомнил его вчерашнее веское заявление: отдохнуть только один день и снова выйти на пастьбу. С подковыркой спросит потом: «Ну что, работничек, говорить-то легче, чем делать? То-то… Как дитя малое — сам не мог в срок встать?»

Нет, нельзя сейчас в лес, хуже будет — насмешек не оберешься и от Толяса с Зинкой. Лучше уж сделать вид, что сознательно прихватил еще один гулевой день.

Пашка бесцельно побродил по двору, по избе и занялся своими школьными бумагами. Сортировал учебники на нужные и ненужные, перебирал старые тетрадки со следами учительских проверок — размашистыми пометками и энергичными оценочными цифрами в конце заданий. Теперь эти крикливые цифры, когда-то доставлявшие ему огорчения и радости, уже не волновали, не вызывали в душе никакого отклика и, несмотря на красный цвет, были холодными и мертвыми. Да и сами тетради, заполненные знакомым почерком, слегка пожелтевшие и чуть распухшие от многоразовой зимней сырости, казались чужими, исписанными совсем не его, а другой, просто похожей рукой. Какой-то мальчишка, некогда знакомый Пашке, корпел над ними под тусклой, мигающей лампочкой долгими вечерами, то страдал, то взлетал в мечтах высоко-высоко, потом устало отбрасывал сделанное и с радостью брал в руки нетерпеливо ждавшую своего часа интересную книгу. О чем мечтал тогда тот парнишка, отчего заходилось в счастливом перестуке его сердце, почему вдруг становилось тоскливо и горько? — Пашка уже не помнил, не знал. Потому что паренек тот был теперь так далек от него, что казался вышедшим из мечты, из снов или из прочитанных книг.