— Симонька, мы с Никифорычем в Пермь поедем… с первым пароходом. Ты собирай меня, ведь уж скоро. Обязательно с первым же пароходом.
— Это и потом мог сказать. Всё у тебя только Пермь на уме, — с неудовольствием ответила Серафима Семёновна. — А деньги где? Я ведь с детьми тут…
— Найдём деньги, Симонька! Я съезжу, материал накоплю, заработаю тебе столько, сколько ты и не видывала! — возбуждённо уверял Фёдор Михайлович.
— Ты давно обещаешь.
Серафима Семёновна вышла.
Весь день прошёл в разговорах. Решетников был очень оживлён и говорил неумолчно. Перспектива скорой поездки обрадовала его, подняла настроение.
— Ты завтра непременно приди, Никифорыч, мы окончательно сговоримся. Если днём не сможешь — вечерком заверни, — уговаривал он Новокрещенных, прощаясь с ним.
— Приду, приду! Ты ложись-ка спать.
Новокрещенных пошёл к Серафиме Семёновне. Она шила какое-то платье.
— Серафима Семёновна, а ведь Фёдор серьёзно болен! Надо бы обратить на него внимание. Врачей хороших надо бы…
— Ну, серьёзно! С чего вы взяли? Всегда он такой. Кашляет уже сколько лет…
— Нет, он плох, — настаивал Новокрещенных.
— Оставьте! — засмеялась Серафима Семёновна. — Какой же это тяжело больной, когда он в такую даль ехать собирается. Нездоровится немножко, это верно, — так пройдёт.
Новокрещенных слегка пожал плечами и ушёл.
Серафима Семёновна продолжала шить себе новое платье, а потом легла спать, не заглянув в кабинет.
А Решетников не спал. Назойливо рисовалось прошлое. Только события перепутывались, смешивались одно с другим.
Вот почтовый двор… Контора… Федя подбирает почту.
Приходят бурлаки.
— Ну-ко, братаник, напиши грамотку.
Вот дядя.
— Ты опять какую чёрну немочь пишешь?
— Да я письмо…
— Врёшь, опять сочинительством занимаешься. О службе бы лучше думал. Я-то вот чин получил, а ты — нет, нет, нет!
Дядя почему-то закривлялся, засмеялся, помахал рукой и исчез, а Фёдор Михайлович уже слышит дробный частый стук. Что это?
А! Тётка рубит мясо на пельмени. Пельмени — это хорошо, только зачем она так громко. Как будто прямо по его, Решетникова, голове. Да это и не тётка вовсе, а Протопопов, учитель… ребром линейки бьёт по макушке.
— Принёс газеты? Нет? А-а-а! Хошь, выдеру?..
А сбоку протискивается поп Никола.
— Феофан велел тебе всю корчагу пива выпить. Пей!
Фёдор Михайлович пьёт, а в корчаге не убывает. Он уже не может больше пить, ему тяжело, кружится голова, перед глазами круги ходят, сдавило грудь, а огромный Феофан стоит подле и грозно басит:
— Пей!
— Взяточник! Взяточник! — слышится откуда-то.
Фёдор Михайлович оглядывается — чиновники. Те — судейские.
— В каторжные работы его!
— Да за что? — стонет Решетников.
— А за то, что ты кляузы какие-то пишешь. Чему у тебя жена учит мужа? Ходил бы лучше в церковь.
Откуда же взялся Толмачёв? Это он, он! Вот и губа у него брезгливо отвисла.
— Пойдём, пойдём, со мной! Я тебя на Олютке женю.
За руку тянет какая-то женщина — страшная, раздувшаяся, жёлтая… Мать Ольги — как он её не узнал сразу.
Фёдор Михайлович вырывается из её рук и бежит. Пароход стоит у пристани. Скорее, скорее! Те гонятся за ним со свистом, улюлюканьем.
Скорее!
Он делает прыжок, и вот уже тихо качается пароход, отходит от берега. Те остались на берегу, грозят, ругаются. А Кама — такая блестящая, такая спокойная, вольная. Как хорошо, как легко! Он отдохнёт теперь, только… откуда же взялся здесь на пароходе этот откормленный боров — Усов? Он смотрит на Фёдора Михайловича и, прижимая руку к сердцу, уверяет:
— Ей-богу, нет денег! Придите завтра.
И вдруг поворачивается на одной ножке и поёт:
— Со-чи-ни-тель! Со-чи-ни-тель! Со-чи-ни-тель! — хором поют департаментские чиновники.
— А когда же денежки за квартиру отдадите?
Вежливый квартирный хозяин смотрит на Фёдора Михайловича с ласковой улыбкой и вдруг наваливается на него и душит. Фёдор Михайлович мечется и никак не может вырваться.
— Что тут такое! — раздаётся хриплый голос. — Не смейте его трогать!.. Ну!
И сразу смолкают Усов, чиновники, отскакивает хозяин. Некрасов берёт Решетникова за руку и уводит.
— Отдохни, отец! Измучили они тебя.
— Измучили. Ох, как измучили, Николай Алексеевич!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Решетников открыл глаза. В кабинете уже светло. Значит, утро. Значит, привиделось всё. Опять галлюцинации… С чего же это? Нет, уезжать надо скорее отсюда. Третий раз уж у него эти ужасы. На Урале всё пройдёт. Однако, сколько же дней продолжались галлюцинации? Какое сегодня число?
Фёдор Михайлович хотел встать — календарь лежал на столе — и не смог. Тело ослабло, в глазах потемнело. Он снова упал на диван, головой мимо подушки. И не было сил лечь как следует.
— Ты что же не встаёшь? Уже двенадцатый час. Опять самовар подогревать придётся.
Серафима Семёновна, недовольная, стояла в дверях, держась за косяк.
— Какое сегодня число, Симонька? — тревожно спросил Решетников.
Жена поглядела удивлённо. Что это с ним? Вчера, правда, был Новокрещенных, но они не пили ничего, кроме чая…
— Девятое марта. А что?
Фёдор Михайлович с облегчением вздохнул: значит, всего одна ночь, и даже жена не заметила, что были галлюцинации. Как хорошо, а то опять ворчать станет.
— Вставай же! — повторила жена.
— Я, Симонька, что-то не могу подняться… — виновато сказал Фёдор Михайлович. — Поправь мне голову.
Серафима Семёновна подошла, приподняла голову мужа, подложила подушку и, вглядевшись в его лицо, вдруг встревожилась:
— Что с тобою, Федя? Что у тебя болит? Ведь ты здоров был!
— Ничего, Симонька, ничего… это пройдёт. Так, должно быть, разленился… слабость какая-то противная. Вот Никифорыч придёт…
Но Серафима Семёновна уже не слушала. Она торопливо одевалась.
— Тебе очень плохо. Я поеду сейчас в «Отечественные записки»… Докторов надо, — тревожно и быстро говорила она. — Ах ты, господи… тебе, может быть, чаю?
— Нет, Симонька, не надо. Да ты не беспокойся, и ходить никуда не надо.
Но Серафима Семёновна, со страхом глядя в неузнаваемо-изменившееся лицо мужа, повторяла:
— Ведь ты здоров был… Я пойду. Я позову кухарку, она посидит…
Фёдор Михайлович смотрел на жену близорукими глазами, и оттого, что на них сейчас не было очков, лицо его казалось каким-то беспомощным, и это ещё больше усиливало её беспокойство. Нужно было бежать за доктором, а она стояла и не могла оторваться от этого лица.
— Был здоров, и вот…
— Право, Симонька, ничего. Мне уже лучше, я встану сейчас… Скорей бы Никифорыч пришёл.
И он снова попытался приподняться и снова, бессильный, упал на подушку…
Врач выслушал, выстукал больного.
— Пустяки, в общем подлечиться надо. С лёгкими не совсем… пьёте. Отдохнуть нужно. Микстурку пропишу. Водку — ни в каком случае.
— Я в Пермь поеду, на Урал, — сказал Фёдор Михайлович. — Это лучше всяких лекарств поможет.
— Нет, и лекарство ничего, — равнодушно сказал врач и стал писать рецепт.
Успокоенная Серафима Семёновна отправила кухарку в аптеку и ушла дошивать платье.
Вечером пришёл Комаров, ещё кое-кто. Сидели в кабинете около дивана, на котором лежал Фёдор Михайлович.
— Что же это ты, брат? А?
Фёдору Михайловичу было тяжело и отвечать, и даже слушать. Хотелось остаться одному. Он так устал за день: Симонька, врач, теперь эти… А Никифорыч не идёт. Лучше бы всего, чтобы он один пришёл. Про Пермь поговорили бы. Ну, ещё Комаров…
— Вы простите, друзья… идите в столовую. Жена, чаю дай им. А я полежу… устал.
Все вышли. Фёдор Михайлович посмотрел им вслед.
Одному лучше. Что это они пришли, налетели, точно он умирать собрался.
Он почувствовал, что в кабинете кто-то есть. С трудом повернул голову. Комаров Володя стоит у стенки и смотрит чёрными, печальными глазами.
— Ты что здесь? Иди, пей чай.
— Я побуду с тобой, Фёдор… Может, помощь тебе понадобится.
— Ничего мне не надо, — раздражённо ответил Решетников. — Барин я, что ли, чтобы сиделки около меня были?.. Сам сделаю, что надо. Иди, пожалуйста, я спать хочу.
Комаров тихо вышел из комнаты.
Из соседней комнаты доносились голоса, звяканье посуды… Там пили чай. Кто-то заплакал, верно, опять Манька с Сеней подрались. Ох, как трудно дышать. Точно кто-то навалился на грудь…
Сердце вдруг забилось сильно-сильно…
В ушах зашумело, зазвенело. Тяжесть в груди, огромная, свинцовая тяжесть разлилась по всему телу.
Фёдору Михайловичу стало страшно. Он хотел крикнуть, позвать жену, Комарова, но только чуть разомкнул слипшиеся губы. Хотел повернуться, поднять руку и расстегнуть воротник рубашки, но только слабо пошевелил пальцами.
Это было его последним движением.