Фёдор Михайлович карт терпеть не мог и играл только в силу крайней необходимости.
— Немного играю, — ответил он Заварзину.
— Пойдёмте в клуб.
В клуб ходили только военные, и Решетников сразу почувствовал себя неловко под перекрёстными взглядами. Он был единственным человеком, одетым в штатское.
— Кто это? — слышал он за своей спиной.
— Акушеркин муж.
— Не служит? Значит, на содержании у неё живёт?
Больше Фёдор Михайлович в клуб не пошёл, сидел дома и писал письмо за письмом в Петербург. Серафима Семёновна родила сына. Назвали Семёном, в честь деда по матери. Прибавилось хлопот. Жена потребовала увеличения штата прислуги. Наняли двух нянек, кухарку, денщика. В трёх комнатах сразу стало тесно, расходы увеличились вдвое. Надо было работать, а крики и шум не утихали ни на минуту. Дети плакали, прислуга ссорилась с Серафимой Семёновной или между собой.
Фёдор Михайлович хватался за голову, бегал из угла в угол, из комнаты в комнату и, не найдя себе места, в молчаливом раздражении останавливался у окна.
Серафима Семёновна решила сама устроить мужа. Переговорила с главным доктором в своём госпитале, тот дал письмо к инженерному офицеру Матвееву. К нему и направила мужа Серафима Семёновна.
Фёдор Михайлович пошёл, но со службой ничего не вышло. Ему явно здесь не доверяли, косились на него, потому что видели в нём сочинителя, знали, что он сотрудничал в «Современнике».
Решетников, уезжая из Петербурга, надеялся забыть все неприятности, но они, казалось, переселились вслед за ним в Брест.
Началось с того, что Заварзин, выписывавший «Искру», показал очередной номер кому-то из товарищей, тот — офицерам, и всё крепостное начальство сразу же всполошилось.
— Я знаю, чьих рук это дело! — визжал письмоводитель Кучевский, нагловатый и недалёкий субъект с выпуклыми рачьими глазами. — Это — акушеркин муж! Он — нигилист, сразу видно!
Фёдор Михайлович читал корреспонденцию после всех. В ней была дана характеристика брест-литовским нравам:
«Рассказывают, что в крепости Брест-Литовске существует клуб, в котором члены, из уважения к дамам, обязаны уставом при входе их вставать с места. Всякое сколько-нибудь нескромное слово, нечаянно сказанное, карается немилосердно. Корреспондент замечает, что эта рыцарская вежливость ограничивается только стенами клуба; что на улице, в особенности по вечерам, очень часто можно слышать раздирающие вопли женщин, идущих без провожатых, что этих женщин нещадно бьют и засаживают в кутузку на ночь, но и это последнее обстоятельство тоже, если хотите, может служить доказательством чистоты нравов».
— Совершенно правильно! — сказал Фёдор Михайлович, прочитав заметку. Но жена на другой день вернулась из госпиталя с заплаканными глазами.
— Это ты писал в «Искру»?
— С чего ты взяла, Симонька?
— Да вся крепость говорит об этом. Больше всех Кучевский кричит. Теперь неприятностей не оберёшься. Ещё со службы откажут.
Между тем Кучевский часто бывал у Решетниковых. Он приходил в любое время дня и ночи, разваливался на стуле.
— Страсть люблю смотреть на вешанье и расстрелы, — говорил он. — Однажды дезертира у нас расстреливали… Знаете, такая романтика: ночь, ветер и взвод солдат. Парень идёт в одной рубахе, белый, как бумага. Поставили его у столба перед вырытой ямой и…
— Слушайте, как вам не стыдно! — вне себя закричал Фёдор Михайлович.
— Вот ещё! Чего тут стыдиться?
Однажды, сидя вот так и болтая всякий вздор, он крикнул на Серафиму Семёновну:
— Нальёте ли вы мне чаю? Чаю! Живо!
Серафима Семёновна промолчала, но ужасно обиделась.
Спустя некоторое время она получила из палаты госпиталя бумагу за подписью комиссара и письмоводителя Кучевского. Бумага была строгая: госпоже акушерке Решетниковой ставилось на вид, что она не говела, что, согласно разным статьям закона и распоряжению начальника войск, она обязана говеть. В конце бумаги предписывалось: «на сем же донести», почему она на говела.
Было ясно, что Серафима Семёновна расплачивалась за то, что её муж — сочинитель.
В эти дни Фёдор Михайлович писал в своём дневнике:
«На меня здесь смотрят как на чудовище. Хорошо ещё, что я остриг волосы, а то мне проходу не было от солдат. Знакомые то и дело спрашивали меня, пишу ли я. Я говорю — нет, и почти все говорят, что я нахожусь на содержании у жены…»