Салтыкова-Щедрина он увидел в приёмной. Строгий взгляд серых выпуклых глаз был тот же, лицо ещё бледнее, чем пять лет назад, когда Решетников встретил его в «Современнике». Тогда он был куда свежее. Теперь же казался почти стариком. Говорили, что он часто хворает.
— Вы с рукописью? — отрывисто спросил Салтыков, строго глядя на Фёдора Михайловича.
— Да. Не совсем кончил только… Немного осталось. — Решетников протянул толстый свёрток.
— Роман? Через неделю прочту. Зайдите.
Через неделю Фёдор Михайлович пришёл опять. Горский пошёл в кабинет и, вернувшись, сообщил:
— Вас просят. Пожалуйте!
Тёмные портьеры, раздвинутые только наполовину, создавали мягкий полусвет. За широким письменным столом, ссутулив спину, с пушистым клетчатым пледом на плечах, сидел Салтыков. Напротив в кресле, закинув нога на ногу, — молодой человек лет двадцати пяти, с небольшой тёмной бородкой и блестящими чёрными глазами. Юношеская свежесть была во всём его облике. Его лицо показалось знакомым Фёдору Михайловичу. А молодой человек уже поднялся с кресла.
— Здравствуйте, господин Решетников! — И улыбнулся хорошей, детской улыбкой.
— Да вы кто? — недоуменно спросил Решетников.
— Глеб Успенский.
Ах, вот кто! Как же он не узнал, ведь они уже встречались, правда, только один раз, и тоже в «Современнике», как и с Салтыковым. Это было в том же несчастном, 1866 году, после каракозовского выстрела. Тогда совсем ещё молодой литератор Успенский был очень огорчён неудачей со своим первым крупным произведением: пытаясь спасти «Современник» от запрещения, Некрасов вынужден был убрать со страниц журнала всё, что могло дать повод к закрытию. «Нравы Растеряевой улицы» Успенского, так же как и «Горнорабочие» Решетникова, были сняты. Тогда они обменялись несколькими словами и больше не виделись. Но произведения его Решетников знал и любил.
— А мы о вас говорили, господин Решетников… — недовольным тоном начал Салтыков, кутаясь поплотнее в плед. — Вот и вы, и Глеб Иванович страдаете одной и той же болезнью. Поймите вы, наконец, что чем полезнее мысль, чем благотворнее её влияние на общество, тем тщательнее она должна быть разработана, потому что здесь неудача не просто обрывается на том или другом авторе, но распространяет своё действие на самую идею. Истины самые полезные нередко получают репутацию мертворождённых, и это благодаря недостаточности или спутанности приёмов, которые допускаются при их пропаганде!
Фёдор Михайлович слушал, уставившись взглядом в ковёр. А Салтыков говорил горячо, всё повышая голос:
— Вот вы, господин Решетников… Вы изображаете трагизм нашего существования, неразрешимость некоторых отношений с тем чувством правды, какого никогда не удавалось достигнуть многим писателям. Но вы не умеете распорядиться своим материалом. Вы положительно вредите самому себе!
Это были жестокие слова. Но Решетников не чувствовал обиды на Салтыкова — так искренно говорил он, таким глубоким убеждением дышали его слова. Конечно, больно: кто же не хотел бы, чтобы его произведение было совершенным, но… Салтыков говорил правду. Как же со «Своим хлебом»? Не примет?
Как бы угадав мысли Решетникова, Салтыков проговорил:
— Я принимаю ваш роман. Только предупреждаю: придётся сильно править.
Из редакции вышли вместе с Успенским.
— Я читал ваши произведения, — говорил Успенский. — Хороши! Вот так и нужно писать о народе — смело, без обиняков. Народное дело должно быть выяснено в самой строгой беспристрастности и, если угодно, бесстрашии…
Успенский говорил горячо, был вообще прост и приветлив, но Решетников отвечал, по обыкновению, угрюмо и односложно. Мешала обычная подозрительность:
— Что ему надо? О чём я буду говорить. Я им не ровня — ни ногой шаркнуть, ни раскланяться…
Дошли до магазина. В нарядной витрине были выставлены разные предметы женского обихода. Успенский взглянул и вдруг, точно что-то вспомнив, остановился.
— Надо обрадовать жену подарком. Михаил Евграфович сегодня дал аванс. Я, знаете, женился недавно, — сказал он со своей детской улыбкой и попрощался.
Фёдор Михайлович пошёл дальше один.
«Радуется человек, что женился, подарки покупает, — думал он, — а я…»
Он нахмурился ещё больше, на ходу закурил трубку и, сунув руки в карманы пальто, согнувшись, пошёл быстрее.
С нового, 1870 года, в «Отечественных записках» печатался «Свой хлеб».
Между делом, подбирая материал ко второй книге романа, которая должна была называться «Чужой хлеб», Фёдор Михайлович написал ещё несколько очерков и рассказов. Но писал их неохотно: его тянуло к большим вещам.